тестовый форум ; (недо)антуражное фэнтези ; 18+

    JUST FOR FUN

    Информация о пользователе

    Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


    Вы здесь » JUST FOR FUN » ВЕРЕСКОВАЯ ПУСТОШЬ » Another side


    Another side

    Сообщений 1 страница 30 из 43

    1

    Вторая Мировая война, 12—21 августа 1944;

    Все начинается в Нормандии.
    Фалезская операция — сражение Второй мировой войны между войсками союзников и Германии. После операции "Кобра" группа солдат британской армии, прочесывающих лес, разбивает небольшой отряд немецких солдат, ушедший в сторону от Кана. Одного из фашистов удается взять живым. Пленника жестоко избивают и пытают, пытаясь узнать точное месторасположение ближайших фашистских форпостов. Немцы не сдаются. (с) Умереть фрицу бесполезной для партизан смертью ожидаемо тоже не дают, а нанесенные пытками раны залечивает военный врач...

    Брайан Макбет в роли Николаса Марлоу, Эш Нортон в роли Эрнста Ауфенбаха.


    Николас Марлоу — сержант, полевой военный врач британской армии.
    Эрнст Ауфенбах — оберштурмфюрер СС, командир 1-й роты восьмого артиллерийского полка восьмой кавалерийской дивизии СС.

    0

    2

    Эрнст Ауфенбах был одним из тех сумасшедших фанатиков, которые до последнего слепо верили в победу. Он верил даже тогда, когда седьмую германскую армию вышибли из Ле-Мана. Он верил, когда стало известно, капитулировали Брест и Сен-Назер. Он верил и тогда, когда русские намертво отрезали группу "Центр" от Западного фронта, полностью разрушив надежды на подкрепление. И его слепая фанатичная вера только окрепла, когда стало известно о готовящемся контрнаступлении. Как будто бы можно было одним-единственным ударом уничтожить и британцев, теснивших с востока, и американские войска, сокрушающие юг. Как будто бы это вовсе не было похоже на самоубийство.
    Остатки восьмой кавалерийской дивизии "Флориан Гайер" обороняли подступы к возвышенности к востоку от Кана. Там же базировался танковый "Гитлерюгенд" Мейера, а чуть позже подошли тяжёлые танки сто первого батальона. И ребёнку было ясно, что по этой высоте вскоре ударят, чтоб подготовить площадку и выбить германские войска из города. Дни тянулись в безумном напряжении; люди нервничали, а когда из-под Мартена пришли вести о том, что три танковых дивизии практически стёрты в пыль уже на первый день контрнаступления, даже офицерский состав окончательно спятил и стал поговаривать о неминуемом поражении. Весь состав. Кроме Эрнста.
    Эрнст пытался спорить. Орал до хрипоты, брызгая слюной и рисуя на картах сложную сеть пересечений. Лупил кулаком по столу, на ходу изобретая аргументы в пользу того, что не всё ещё потеряно. Забывал о субординации, принимаясь орать на командира, как только тот заикался об отступлении... и его слушали, что удивительно. Ему верили.
    Правда, мало кто знал, что оберштурмфюрер не верит сам себе. Что он не спит уже которую ночь, ожидая того последнего удара, который сомнёт их жалкое сопротивление и навсегда закончит для них эту войну. Что он устал. Нехорошей, смертельной, тяжёлой усталостью.
    Но посеянная им уверенность всё-таки дала свои всходы, когда он дождался этого самого удара. Люди, измотанные не столько ночной бомбёжкой, сколько её затянувшимся ожиданием, пёрли прямо на колонны бронетранспортёров с каким-то чудовищным слепым напором: так вода, прорвавшая плотину, сметает всё на своём пути.
    На вторые сутки боёв дрогнули сперва канадцы, затем польская танковая дивизия была раздавлена всмятку. Казалось, вот он, исход, - сейчас развернутся и бросятся бежать, сокрушённые мощью и яростью Рейха...
    Как бы не так. К вечеру подтянулось подкрепление, и сражение обернулось бойней. Эрнст до последнего держал своих на линии обороны, но когда от роты осталась жалкая горстка людей, он не выдержал. Выход у них сейчас был только один - отступать на юго-восток и через леса идти в сторону Трана, туда, где стояли немецкие форпосты. Но отступления в итоге так и не получилось, получилось позорное бегство, потому что на следующее утро подошли свежие силы канадской пехоты. Шансов не было.
    Потому что если бы оставался хоть один шанс на победу, Эрнст не увёл бы людей. Положил бы их всех на передовой, и сам бы сдох, - но не увёл бы.
    Они продирались через лес четвёртые или пятые сутки: крохотная группка изголодавшихся, измученных, обессилевших солдат. Двое были ранены; спустя пару дней пути одному из них стало хуже. Несерьёзное на первый взгляд ранение привело к заражению крови, у парня начался жар, и он больше не мог идти даже после долгого отдыха.
    - Эрни, - один из младшего состава, Фридрих Монке, подошёл к оберштурмфюреру, кивая в сторону раненого. - мы не можем его так бросить.
    - Ты его слышал. - сухо обронил Ауфенбах. - Он сам настоял на том, чтоб мы оставили его и шли дальше.
    - Я не об этом. - нахмурился офицер. - Просто... Кто знает, сколько он здесь пролежит? Зачем оставлять его помирать от голода, когда можно...
    И замолчал - дальше всё было ясно и без слов. Но Эрнст только покачал головой в ответ - слишком мало у них оставалось боеприпасов, чтобы тратить их впустую. Один патрон - это, возможно, одна спасённая жизнь. А смерть и сама справится.
    Фридрих стиснул зубы, но промолчал.
    Когда они двинулись дальше, Ауфенбах заметил отсутствие Монке только тогда, когда где-то за их спинами прогремел выстрел. Через десять минут Фридрих нагнал их; его серое от пыли лицо было расчерчено светлыми дорожками, но глаза казались совершенно сухими.
    Эрнст ничего ему не сказал.
    А спустя ещё несколько дней на их ночлег набрели англичане. Кто-то из ребят Ауфенбаха по инерции пытался сражаться, кто-то даже не успел понять, что происходит, но всю их жалкую кучку уничтожили буквально в один миг. Эрнст успел дёрнуться в сторону и захватить с собой двоих, оказавшихся рядом, - того самого Фридриха и Германа, второго раненого. Кучаа валежника была ненадёжным укрытием, но отстреливались они так яростно, что приближаться к ним не смели, постреливая издалека.
    Впрочем, так долго продолжаться не могло. И, возможно, именно предчувствие близкого конца вселило в Эрни какую-то отчаянную, лихую злость.
    - Ну же, трусливые британские ублюдки! - радостно орал он, высовываясь из-за своего импровизированного укрытия и ведя отчаянную пальбу. - Подходите ближе! Ближе, я сказал!..
    В своём залихватском кураже он не заметил, как Германа сняли выстрелом в голову; не заметил, как вскрикнул Фридрих, по шинели которого расплылось тёмное пятно. Он видел мельтешение целей перед собой, и пока оставались патроны, он должен был продолжать сражаться. И стрелял - злобно и метко, задев одного, потом уронив второго, невовремя высунувшегося из-за дерева. Потом ещё, и ещё...
    А потом курок сухо щёлкнул, и наступил конец. Он не сразу понял, что кончились патроны.
    - Эрни, - Фридрих потянул его за рукав, и только тут Эрнст заметил, что тот ранен. Первым его суетливым порывом было осмотреть рану и на скорую руку попытаться сделать перевязку, пока в стрельбе наступило затишье. Но Фридрих раздражённо отпихнул его руки и протянул люгер. С единственным патроном.
    - Задолжал, - попытался усмехнуться он. Эрнст же не смог ни улыбнуться в ответ, ни поблагодарить: мешал непонятно откуда взявшийся в горле комок. Он молча кивнул и отвернулся, пряча лицо.
    Когда он повернулся снова, Фридрих уже не дышал. Что ж, одна морально-этическая проблема была разрешена.
    Бережно прикрыв глаза ему и Герману, Эрнст отряхнул с шинели мелкий лесной мусор. Как мог, счистил налипшую грязь. Пригладил волосы.
    А затем выпрямился во весь рост, выбрался из-за укрытия и пошёл прямо на англичан, высоко подняв голову и распрямив плечи. Стрелять в него пока не торопились - видимо, разглядели знаки отличия на истрёпанной форме, и теперь наблюдали за ним с любопытством и настороженностью: что ещё собрался выкинуть спятивший эсэсовец?
    Он выглядел бы комично, если бы не был страшен - даже так, в своей изодранной форме, кое-где заляпанной кровью, с безукоризненно прямой спиной и запутавшейся в волосах хвоей. И с мёртвым, тусклым взглядом покойника.
    - Смотрите, ублюдки, - его голос, вроде бы совсем тихий, прокатился над поляной подобно отдалённому раскату грома. Он медленно поднимает руку с люгером и приставляет к виску. - Я вам покажу, как уходят офицеры Рейха.
    В следующую же секунду гремит сразу два выстрела, а через мгновение - ещё один. Плечо обжигает болью, рука дёргается, и пуля едва-едва царапает висок. Правда, Эрнст этого не понимает - просто падает, скалясь. Падает и думает о том, что всё-таки смог умереть достойно, как и хотел.
    И совсем не понимает, почему внутренности как будто жжёт огнём.

    0

    3

    Николас просыпается от грубого тычка, судя по всему, армейским ботинком, сквозь тонкий слой старого спального мешка. В нос тут же ударяет запах сырости, растительной гнили и еще чего-то горьковато-терпкого, что Марлоу определяет как остаточный флер старого кострища, возле которого он устроился на ночлег, выбрав, похоже, самое поганое место во всем лагере. Очевидно, именно об этом должны были сказать пересмешки солдат вчера вечером, но... Господи! Да откуда же врачу из городского военного госпиталя знать, куда укладываться спать в лесу?! Откуда ему знать, что курить во время одной из сложнейших операцией можно, а мочиться по ветру - ни в коем случае?! Откуда, откуда, откуда... Их миллион, этих правил, о которых Николас не имеет ни малейшего понятия, которые приходится учить на ходу, уворачиваясь от пуль и зажимая голыми руками чужие кровоточащие раны, не останавливаясь, не оглядываясь ни на что.
    Прошел почти год, но, кажется, никакое время не поможет привыкнуть к войне. Нет, не к войне, а к полю боя: ко взрывам снарядов «трёхдюмовок», от которых невозможно не вздрагивать, к умирающим на твоих руках солдатам, к их трупам, которые корпус обнаруживает у себя на пути, словно немцы нарочно стремятся каждый раз высылать свою дорогу трупами пленных, даже если эта дорога  - к отступлению.
    К такому не привыкают. Такое намертво вшивают в память и проносят через всю жизнь, какой бы короткой она не была. Длинных на войне не бывает.
    Когда Николас добровольно перевелся из госпиталя в полевой, а затем - в передвижной модернизированный медицинский отряд, он полагал, что сможет ни много ни мало изменить мир... или что-то вроде того. Во всяком случае, он был точно уверен, что от него будет больше пользы на передовой, в гуще сражений, где пачками гибнут люди, а не в защищенном со всех сторон городе. Марлоу не отдавал себе отчета в том, что сам он не создан для войны, не знал, насколько чудовищно все выглядит в действительности, за яркими ширмами представляемых властями подвигов доблестной британской армии. Только кровь, только боль, только смерть. Только стоны и крики: отчаянные, злые, воинственные... обреченные. Они будут сниться Николасу до конца его дней, хотя, вполне может статься, что это не так уж и долго.
    Во всяком случае, так он думает, совершенно неожиданно для самого себя оказавшись на первых линиях обороны, вместе с первым корпусом войск, недалеко от Кана. Их отряды, не успевшие отправиться от последнего сражения и пополнить провизию, были брошены в Нормандию по приказу командования, когда стало очевидно, что союзные войска не справляются с натиском противника: их уверенно оттесняли к побережью немецкие гарнизоны, и фрицам, казалось, не нужны были танки, чтобы сравнивать с землей уже разрозненные к тому моменту отряды. Отступающих на север просто добивали, как свиней на скотобойне.
    Марлоу до сих пор не знает, как остался в живых. Их корпус обернулся для отступающих союзников стеной, приняв на себя удары трех фашистских батальонов и двух танковых дивизий, дав возможность остаткам отрядов уйти на восток, чтобы объединиться с канадским корпусом, теснящим воска противника с левого фланга.
    Врачи вдруг оказались на вес золота, и рядовые солдаты собственными телами ловили пули, метящие в медиков. А их было всего двое. Николас и Александр Грас - то ли американский шотландец, то ли шотландский американец. Он шутил искрометно и по-настоящему смешно, метко стрелял по банкам и никогда - в людей, даже во фрицев, он всегда улыбался и никогда не унывал... он умирал мучительно и долго от осколка гранаты, разбившей ему ключицу: кость ушла по трахее вверх и продолжала двигаться до тех пор, пока Алекс не захлебнулся собственной кровью... или не задохнулся, Николас не может теперь сказать точно, он знает лишь, что у его товарища не было шансов. Никаких. Марлоу тогда испытал сильнейшее в своей жизни и не менее позорное желание дезертировать к чертовой матери - куда угодно, только подальше от этой бойни. Если бы он только знал, тогда, что бойня еще впереди...
    Бойня началась в тот день, когда подоспела вторая волна подкрепления: двенадцатый и тридцатый британские корпуса врезались по флангу в ряды противника недалеко от Рона сразу после объединенного канадско-британского корпуса, оставившего разбитые отряды первого британского далеко позади. В прочем, последним тоже кое-что перепало. Когда разбитые немецкие отряды принялись отступать они наткнулись прямиком на вставшие западнее Кана разрозненные, но вооруженные отряды, в одном из которых и оказался Николас...

    - Марлоу, поднимай свой зад, у тебя тут клиент нарисовался, - высокий англичанин в офицерском обмундировании, местами рваном в лохмотья, кривовато усмехнулся.
    Капитан Эрнст Брэдшо, подданный ее величества, отличный солдат... фанатик системы. Николас никогда поражается, насколько он отдается всему, что касается службы, даже если оно не связано с войной: будь то не чищенная обувь или не вовремя сданный пост.
    - Клиент, сэр? - Марлоу только сейчас понимает, что на улице ночь или поздний вечер, что костер вообще-то не потушен, а вполне себе трещит и вокруг собрались воодушевленно обсуждающие что-то солдаты, потом... - Уэльские волки вернулись?
    - Можно просто "май капитан", - скалится Брэдшо, демонстрируя ровные белые зубы - капитан не курит и, наверное, является единственным человеком в этом богом забытом лесу, кто еще помнит о существовании зубной нити... кроме Николаса, конечно, который ко всему прочему умудряется еще и бриться каждое утро, за что неизменно получает острые, но беззлобные подколки от солдат солдат. Они не падают духом... им уже некуда, нижу только Ад. - Уэльские вернулись час назад, и у них есть для тебя подарок.
    Улыбка офицера такая зловещая, что Николасу становится не по себе, он совсем не уверен, что хочет знать, какой именно подарок приготовило лично для него лучшее боевое отделение ночных лазутчиков, но вся соль в том, что его мнение мало кого здесь интересует. Он всего лишь врач, пусть для многих и стал ангелом хранителем. Всего лишь врач...
    Капитан ведет его меж черных силуэтов деревьев, и Марлоу замечает прикованные к нему внимательные взгляды, которые почему-то кажутся сочувствующими. Его что, ведут на расстрел?

    - Ну вот, - довольно сообщает капитан как только они выходят на поляну, расчищенную под большую тяжелую тентовую палатку импровизированного полевого госпиталя. Пустую сейчас, что не может не радовать. Или не совсем? - Мы на месте.
    Ник замирает в нерешительности. Солдатское чувство юмора - понятие само по себе относительное, а в условиях войны и того, свидетелем чего периодически становился Марлоу, оно и вовсе теряло привычный смысл. Нет, шутить ребята умели, но иногда перегибали палку, а уж Николасу по умолчанию объектом "шуток" приходилось быть чаще всего, и это не смотря на то, что он вообще-то был старше некоторых из них.
    - ...сэр? - меньше всего врачу хотчется в очередной раз попасться на уловку.
    - Да не тормози ты так, никаких розыгрышей, честное слово! - да? А по роже хитрой так прямо и не скажешь, с сомнением думает Марлоу прежде чем подойти ко входу в палатку.
    В прочем, внутрь его уже проталкивает Эрнст, заходя следом. Первые секунды Николас не видит ничего такого, что могло бы заинтересовать его в качестве... да хоть чего-нибудь, но уже через мгновение... Ему хочется закричать. Точнее вскрикнуть, совсем не мужественно и до крайности удивленно, но Марлоу сдерживает себя, только дергается нервно и резко поворачивается к капитану.
    - Капитан, что..?!
    - Не что, а кто, - очень спокойно и наставительно поправляет тот, будто нет ничего удивительного в изувеченном теле, привязанном к стулу посреди тента - Твой подарок, Марлоу. Твой подарок. Леннокс с ребятами разбили отряд на юго-востоке. Ублюдки думали миновать наши отряды и уйти за свои ублюдские форпосты, но... Этого взяли живым. Единственного. Всех остальных вырезали... как свиней, - Ник Ник морщится и сглатывает, на что капитан только усмехается - Ребятам пришлось с ним... поработать, так сказать упаковать его в подарочную упаковку. Нравится? Они ОЧЕНЬ старались.
    Ник не уверен в своем голосе, но Брэдшо не нужно согласие с собственными словами, его радует зрелище искалеченного тела, это написано на его лице.
    - Вижу от счастья ты потерял дар речи, Ник. Это хорошо. Приведи его в порядок, он нам нужен живым... до тех пор пока не расскажет, где стоят их форпосты. А он расскажет... - и ничего хорошего эти слова не сулят... фрицу, разумеется, - До этого момента он не должен умереть. Он весь твой: от своей фашистской рожи до фашистской задницы. Развлекайся.
    И капитан покидает палатку, бодро насвистывая гимн Объединенного Королевства, оставив врача наедине... со своим пациентом. Боже правый, с немцем, с фашистом! Крепко привязанным, находящимся без сознания, но все же... Снаружи копошатся постовые, и это ободряет, вселяет некую уверенность. Хотя, какая к черту уверенность? Николасу еще не приходилось лечить фашистов.
    При ближайшем рассмотрении все оказывается еще плачевнее, чем могло показаться на первый взгляд: если Брэдшо хочет что-то узнать, он непременно узнает, его ребята творят "чудеса", о которых Марлоу не хочется даже думать. Но этот... фриц, видимо, оказался крепким орешком, раз выдержал такое. И продолжает терпеть. Хотя, это только вопрос времени, его все равно рано или поздно убьют.
    Николас морщится и оглядывается по сторонам: вот на тумбочке рядом стоит аптечка и тазик с водой, тряпки и не слишком чистые бинты. Позаботились, чтобы было чем лечить, но без роскоши? Славно.
    - Лучше бы тебе умереть, - хмыкает врач, обмакивая в чуть теплую поду тряпку, и принимается обтирать с искалеченного лица немца запекшуюся кровь.

    0

    4

    Эрнсту нечасто поручали проведение допросов - обычно с этим грязным делом успешно справлялись и без него. Но иногда Клаус Ридель, штурмбаннфюрер, вызывал его лично, препоручая тех, кто не желал ломаться под градом побоев и угроз. Эрнст не отдавал их своим, хотя от желающих, как правило, было  не отбиться - каждый потерял кого-то на этой войне, каждый хотел выместить злость на том, кто был для этого наиболее доступен. Но в этом плане Ауфенбах был крайне строг: после того, как из-за выходки нескольких шутце, вздумавших всего-навсего пошвыряться грязью в пленных поляков, вся рота в течение почти трёх часов выполняла упражнение "лечь-встать", вопрос был решён раз и навсегда. Поговаривали, что после этого инцидента несколько особо ущемлённых в своей гордости унтер-офицеров подали Риделю возмущённые рапорты, но штурмбаннфюрер его проигнорировал, что также было весьма показательно: тактика Эрнста устраивала его до тех пор, пока она была эффективна.
    А она была эффективна. В то время как прочие использовали в качестве орудия пыток физическую боль, Эрнст вёл себя совершенно иначе - препарировал души. Иногда с прохладной отстранённостью профессионального палача, иногда с тёплым дружеским участием он беседовал с пленными часы напролёт, и американцы, поляки и французы, обескураженные непривычностью подхода, постепенно сдавались - после часа разговора он знал о каждом из них всё, а значит, знал те точки, на которые следовало надавить, чтобы получить необходимые сведения.
    - Если им не удастся миновать заградотряды, они пройдут через Вроцлав, - втолковывал он молодому польскому ефрейтору, у которого во Вроцлаве остались жена и трое ребятишек. Спустя полчаса криво нарисованная карта расположения заградотрядов была у Эрнста на руках, выменянная на призрачную, эфемерную надежду.
    - Карательные отряды уже направлены и найдут их в любом случае, это вопрос времени. Мы можем только попытаться опередить их. - Как будто "они" и "мы" - это не одно и то же, как будто это две разных армии, ведущих две разные войны. И крепкий пятидесятилетний еврей, раздавленный непривычным почтительным обращением и обманутый иллюзорной возможностью выбора, выбирает меньшее из двух зол - сдаёт одно из укрытий сопротивленцев "Либерасьон-Сьюд".
    - Я немедленно отдам приказ о том, чтобы вашу семью доставили в расположение роты. Разумеется, с ними будут обращаться достойно, можете не беспокоиться об этом. - И свирепого вида француз, запутавшийся в идеально выстроенной паутине лжи, запинаясь, начинает перечислять единицы боевой техники и тяжёлого вооружения, находящиеся в распоряжении его роты...
    Потому Ауфенбах всегда свысока посматривал на тех, кто предпочитал психологии грубую силу. Однако же теперь он был готов в корне изменить своё мнение: грубая сила также была вполне эффективна.
    Долго разлёживаться ему, разумеется, не дали: каблук тяжёлого ялового сапога, со всей силы впечатавшийся в раненое плечо, быстро заставил прийти в чувство. Эрнст взвыл и скорчился на земле, загребая в горсти влажную гнилую листву. Смерть подло обманула его - поманила красивым завершением истории и в последний момент отвернулась, насмехаясь. На что он надеялся, чего хотел, поднося пистолет к виску? Эффектным росчерком завершить историю своей собственной бесконечной войны? Утереть нос проклятым англичанам, бросив им в лицо последнюю насмешку? Избежать неминуемых в плену мучений?
    На самом деле он хотел тишины, он просто хотел тишины. Без криков надрывающих глотки командиров, без хриплого лая артиллерийских расчётов, без стонов раненых и свиста снарядов... И на какой-то короткий миг он поверил в то, что его вожделенная тишина наконец-то наступила. Впрочем, эту иллюзию быстро разрушили, выдернув его из забытья и безжалостно ткнув мордой в прелую листву. Эрнст сразу же понял, что его дела плохи; мысли его вообще были на удивление ясны для человека, который секунду назад верил в то, что он мёртв. Но эта вера, увы, была далека от истины. Глаза заливала кровь из рассёкшей висок царапины, горело и ныло простреленное плечо, а где-то в грудной клетке засела пуля, явно задевшая рёбра. Ни одно из ранений не было смертельным, и оставалось только надеяться на палачей. В большей степени, разумеется, на их некомпетентность, чем на гуманность.
    Но с этим Эрнсту тоже не повезло: те, к кому его угораздило попасть, прекрасно знали своё дело.
    Его о чём-то спрашивали, трясли перед лицом какими-то бумагами, пинали под рёбра - туда, где засела проклятая пуля. Бесполезно: английского он не знал, и на все вопросы с вежливой улыбкой отвечал:
    - Verpiss dich.
    Простая фраза, в сущности, не требовала перевода, и когда он повторил её в десятый или, может быть, двадцатый раз, обозлённые англичане взялись за него всерьёз.
    ...Всё это была брехня, на самом деле. Все эти прекрасные сказочки о несгибаемой воле и железной стойкости попавших в плен солдат, о том, как они откусывали себе языки, чтоб ненароком не выдать противнику важные сведения, о том, как терпели нечеловеческие пытки, не издав ни звука... Всё было брехнёй. Так или иначе ломались все.
    Эрнст до последнего держался за эти красивые сказки, которые ему вдалбливали с юности. Он не издавал ни звука до тех самых пор, пока не хрустнули рёбра под мысками тяжёлых сапог, пока удары не посыпались туда, куда по правилам честного боя бить не положено, пока не щёлкнула сухим пистолетным выстрелом выбитая челюсть. И только потом, уже на грани потери сознания, даже не заорал - завыл по-звериному, надрывая глотку, захлёбываясь собственным криком и звучащим вокруг смехом. И была нотка торжества в этом безумном зверином вое - потому что теперь это же наверняка был конец, ибо кто способен выжить после такого?..
    С этой мыслью он провалился в темноту.
    У его смерти оказались голубые глаза. Усталые и почему-то немного испуганные. Эрнст улыбнулся и кивнул.
    А потом пришла боль.

    0

    5

    После беглого осмотра становится понятно, что "волки" действительно постарались на славу. Николас морщится, обтирая куском сложенного втрое бинта доступные участки кожи, испещренные свежими глубокими рубцами и ссадинами, покрытыми плотной коркой из грязной, запекшейся крови. Слишком живое воображение мешает врачу абстрагироваться, и чужие раны воспринимаются почти как свои. До войны с этим проблем никогда не возникало, но на передовой, держа на руках страдающих, мучающихся или умирающих солдат, невозможно не представлять себя на их месте, категорически сложно не слышать агонизирующих стонов и не думать, как громко кричал бы сам. И сейчас... Марлоу, несомненно, понимает, что перед ним - фриц, противник, адепт вражеской армии, фашист, в конце концов, который, наверняка, погубил ни одного британского солдата, но при этом не покидает и мысль о том, что это, ко всему прочему, еще и человек. Так, на секундочку. Самый обычный человек с тяжелыми, отвратительного вида ранами.
    Честно говоря, Ник в упор не понимает, почему немец еще жив. Местная "стая" славится своими... выдающимися талантами, и сам доктор не раз видел отряд в действии, чтобы иметь право справедливо утверждать - волки не делают ничего спустя рукава, тем более, когда дело касается их отдушины - пыток. Хотя, может быть, все дело как раз в том, что эти бойцы слишком хорошо знают свое дело? Чтобы не дать умереть тому, кто нужен им живым.
    Думать об этом неприятно. Пусть перед ним и ненавистный фашист, Николас все же предпочитает не анализировать, что чувствует по этому поводу. В его силах добить ублюдка, для этого не нужно даже сильно напрягаться, нужно только достать пистолет. Хватит одного выстрела, даже городской военный врач в звании сержанта умеет не промахиваться из позиции "в упор". Возможно, так было бы правильнее. Так было бы честнее, но Александр не стрелял даже в немцев, а Ник просто с большим успехом застрелился бы сам, при чем совершенно случайно.
    - Хреново дело. Я бы убил тебя, если б мог. Вы столько всего... натворили, - вздыхает Марлоу, справедливо полагая, что раз он в палатке не один, то и молчать совсем не обязательно - Иногда хочется быть как они... - волки, конечно же: не любви, не тоски, не жалости. Окажись на месте врача один из них - труп фашиста уже выносили бы в лес. С такими тварями не церемонятся, так любит говорить капитан, но у него за плечами не десятки даже, а сотни перебитых немцев и, как надеется Ник, еще столько же впереди. Он сам не такой, в нем этого нет, стержня что ли. И оружие в руках держать умеет, и стрелять, не промахиваясь... и убивать. Ведь убивал же: бежал с автоматом в руках, как и все, кто прикрывал отход разбитой дивизии товарищей, стрелял почти наугад и больше всего на свете хотел попасть. Хотя нет, больше, чем попасть, хотелось выбраться из той мясорубки живым. Но одно дело - поле боя, когда все равны, и совсем другое вот так вот, с беспомощным и бессознательным расправиться.
    У Алекса были принципы - он говорил, что врачи не имеют права лишать людей жизни, даже тех, кто им не нравится. Николасу не нравятся немцы, он их, пожалуй, ненавидит не меньше, чем все его товарищи, но в отличие от них, Марлоу сначала - доктор, а потом уже с солдат. Жизнь такая несправедливая сука...
    Немцы будут говорить о нас, немцы будут ненавидеть нас, немцы будут бояться нас... - черт знает почему, но если повторять это как мантру раз за разом, то становится проще сосредоточиться.
    - Тебе так чертовски не повезло... - ...и пленник приходит в себя, быстро и резко, так, что Марлоу, этого совершенно не ожидавший и уже как-то привыкший вещать в пустоту, нервно дергается... а потом замирает в удивлении, потому что - обоже! - фриц ему улыбается. Нет, серьезно, улыбается!
    Ладно, улыбающихся немцев Николас видел и раньше, только они скалились с таким бешеным превосходством - в любой ситуации - что аж блевать хотелось, но этот растянул кровоточащие губы так, будто понял все, что тут бубнил себе под нос медик, и совершенно не против... умереть.
    Ник не успевает придумать, что делать дальше, а лицо немца уже искажается от боли. Оно и так было не особенно-то симпатичным, а тут и вовсе превращается в какую-то сюрриалистическую гримасу.
    В конце-концов Марлоу прекращает таращится и оживает.
    - Эй, - он старается преодолеть хрипотцу в собственном голосе, но получается почти рычит - Я... я - врач, понимаешь? - и вцепляется в стул, чтобы фриц случайно не опрокинулся вместе с ним.
    Мельком Николас думает, что ни словечка не знает по-немецки.
    И еще о том, что это будет чертовски длинная ночь.

    0

    6

    Эрнст скривился и задёргался на своём стуле, изо всех сил стараясь не заорать: казалось, будто в теле не осталось ни единой целой кости, а внутренности были перемолоты в фарш. Его снова обманули: он всё ещё чувствовал боль, и это значило, что он ещё жив. Под веками плавала кровавая пелена, во рту стоял отвратительный привкус пыли и крови, а руки и ноги почему-то не желали слушаться - так, что на какой-то краткий миг Эрнсту вдруг показалось, что их... нет. И вот это было действительно страшно.
    Впрочем, страх быстро прошёл, когда Ауфенбах понял, что его просто-напросто связали - примотали к стулу намертво, как будто бы боясь, что даже в таком состоянии он представляет угрозу. Туго стянутые верёвки перекрыли кровообращение, заставив конечности онеметь, и именно потому Эрнст не почувствовал их, очнувшись. Ему вдруг захотелось смеяться: верёвки означали, что его, избитого до потери сознания, всё ещё опасались. Осознание этого помогло ему окончательно придти в себя. Он всё ещё оставался офицером СС, и раз уж ему не повезло попасть в плен, в его власти было доставить англичанам как можно больше неприятностей. Все те красивые героические саги, которыми его кормили в Гитлерюгенде, в школе и позднее в академиях Орденсбургена, были просто-напросто красивой выдумкой, - он, в отличие от многих, понимал это с первых дней войны. Но не сам ли  великий фюрер говорил, что именно их поколению суждено написать последнюю главу в немецкой истории? Ту самую главу, которая станет началом истории Тысячелетнего Рейха? Эрнсту, которому было тогда двадцать с небольшим, вместе с несколькими юнкерами из Гроссинзея повезло попасть на то выступление в Фогельзанге, и он прекрасно помнил единодушный рёв толпы, раскатившийся под сводами древнего рыцарского замка. Каждый из этой толпы мог быть вписан в мировую историю, но если кому-то отводилось всего несколько слов, то иные могли войти в целые главы.
    Иначе говоря, если легенды нет, всегда можно её создать.
    Впрочем, Эрнст никогда не был особенно амбициозен - иначе бы предпочёл военной службе карьеру в партийном аппарате Рейха. Но власть, интриги и подковёрные игрища партийного руководства никогда его не прельщали. Война была, на его взгляд, намного честнее, хотя и в ней были свои неприглядные стороны, Эрнста со всем его неизжитым романтизмом, впрочем, никогда не смущавшие. Ещё до того, как кавалерийская бригада СС под командованием Отто Фегелейна была развёрнута в восьмую кавалерийскую дивизию, фон Малер, тогдашний шарфюрер, попрекал Эрнста излишней оторванностью от реального мира.
    - Тебе двадцать шесть, - разглагольствовал командир, развалившись в кресле и щурясь на свет лампы. - А ты всё ещё играешь в драконов и рыцарей. Всё тот же мальчишка, готовый в одиночку попереть на танки, пока перед его глазами маячит призрак Железного Креста.
    - Но ведь пока мои рыцари побеждают драконов, - отзывался Эрнст, смеясь и думая о том, что Густав фон Малер, несомненно, был прекрасным человеком и весьма приятным собеседником, но всё же относился к солдатам старой закалки, которых миновала практикуемая в академиях новая программа подготовки. Иначе не привёл бы танки в качестве метафоры: Эрни прекрасно помнил, как в Мариенбурге на них, вооружённых только сапёрными лопатками, стремительно надвигался тесный строй машин, и у каждого было лишь двадцать с небольшим секунд, чтоб успеть окопаться. Так что сравнение фон Малера было совершенно неподходящим. Но в целом он, конечно, был прав.
    Колёса национал-социалистической пропаганды затянули Эрнста как раз в том возрасте, когда юношеский максмализм уже имеет место быть, но ещё не принимает определённой формы. Поэтому вышло так, что он непроизвольно попытался подогнать вбиваемую ему в голову идеологию под свои собственные стандарты, и она в них идеально уложилась. А уж последующая обработка в Орденсбургене позаботилась о том, чтобы расширить эти стандарты, найдя в них место для хладнокровного отношения к смерти. Таким образом и сложилась эта парадоксальнейшая по сути своей личность: Эрнст Ауфенбах являлся идеальным военным инструментом и вместе с тем был, в сущности, очень хорошим человеком. Он методично уничтожал противника, вовсе не испытывая к тому ненависти, просто устраняя препятствие, мешающее наступлению всеобщего блага. Он воевал за прекрасное будущее, за свою собственную восхитительную утопию, в которую свято верил, - ибо нужно же человеку во что-нибудь верить. Его вера была несгибаема и слепа, но при всём своём фанатизме он, к тому же, был ещё и достаточно умён, чтобы разбираться в людях и понимать, что далеко не все из них разделяют его убеждённость. Поэтому ему пришлось научиться говорить так, чтобы ему верили. И он говорил, снова и снова, и люди шли за ним не по необходимости или по принуждению - они шли, потому что он позвал. Клаус Ридель неоднократно сокрушался о том, что партия в лице Эрнста потеряла прекрасного идеолога, но зато армия обрела прекрасного командира. Ему пророчили карьеру штандартен-, а может быть, даже и оберфюрера...
    Но Ауфенбах был непреклонен. Когда после гибели их гауптштурмфюрера ему поручили командование ротой, он самолично явился к Риделю и заявил, что просиживать штаны в штабе не собирается и в случае повышения в звании приложит все усилия для того, чтобы вернуть всё на круги своя. Это нахальное заявление стоило Эрнсту трёх дней казарменного ареста, но после этого их со штурмбаннфюрером отношения вышли на принципиально новый уровень: Ридель, старый вояка до мозга костей, проникся к нему изрядным уважением и стал принимать его мнение во внимание намного чаще, чем того требовало звание оберштурмфюрера.
    Война шла, и рыцари Эрнста продолжали сражаться с драконами. Но теперь Эрнст сам оказался в драконьем логове, и ничуть не сомневался, что рано или поздно его сожрут.
    Только вот склонившийся над ним парнишка на дракона совсем не похож. Эрнст смотрит на него выжидательно, гадая, что последует дальше, куда его ударят на этот раз... Но бить его, кажется, вовсе не собираются. Наоборот.
    Эрнст совсем не знает английского - может быть, десяток слов, не больше. Но сказанное парнишкой понимает: конечно же, это объясняет всё. К нему приставили доктора, чтобы пленный фриц ненароком не сдох. Это означало, что до конца ещё очень, очень долго: как только этот голубоглазый более-менее его заштопает, за него возьмутся снова, и на этот раз наверняка с утроенной силой. Эрнст не боится: во-первых, за пять лет войны он почти отучился испытывать страх, а во-вторых, это будет ещё нескоро, а, стало быть, нечего об этом и думать. Нужно решать проблемы по мере их поступления, а сейчас главной его проблемой являются впивающиеся в тело верёвки. Эрнст пытается двинуться, ослабить путы, но каждое движение причиняет боль, и он добивается лишь того, что почти заваливается на бок вместе со своим проклятым стулом... Точнее, завалился бы, если б его предусмотрительно не схватили.
    Эрнст прекращает дёргаться и устало смотрит на англичанина. Тот кажется перепуганным и крайне озадаченным, и Эрнст прекрасно понимает, почему: наверняка впервые видит настоящего живого немца так близко, что можно рукой потрогать. Да ещё и лечить его должен, а тут тоже получается дилемма: вылечишь хорошо - будут недовольны, вылечишь плохо - наверняка сдохнет, а за это тоже по головке не погладят.
    - Na hallo, Doktor, - бормочет Эрни, чуть склонив голову. - Sie Angst? Vielleicht haben Sie gerade auf mich schießen?..
    Тот наверняка не понимает ни слова, но Ауфенбаху, в общем-то, плевать. Долгих разглагольствований в любом случае не получится: от запёкшейся крови и пыли страшно першит горло, и Эрнст, не успев сказать что-либо ещё, принимается надсадно кашлять. Проклятый кашель отдаётся во всём теле, и кажется, что при каждом новом спазме на него наступает лошадь, но в итоге это мучение наконец-то заканчивается. Эрнст, собирая густую, вязкую слюну, сплёвывает бурой кровью на пол, прямо под ноги англичанину, и поднимает голову. Горло жжёт так, будто он наглотался горящих углей, и когда в его поле зрения попадает стоящий на полу таз с грязной от крови водой, он замирает, гипнотизируя его взглядом, шумно сглатывая... и тут же отворачивается, ругая себя последними словами за показанную слабость и косясь на врача - не заметил ли ненароком.

    0

    7

    Николасу стоит немалых усилий удержать немца вместе с его стулом. Тот, судя по натужным звукам, готов вот-вот развалиться на части... стул, конечно, не фриц, хотя, честно говоря, последний производит впечатление не намного лучше. Марлоу, возможно, и не солдат... в полном смысле этого слова, и на фронте чуть меньше года, но он достаточно сообразителен, да к тому же еще и неплохой врач, чтобы иметь возможность не просто предположить что именно нужно делать с человеком, который выглядит так, но и представить себе в красках череду отвратительно ярких и просто - отвратительных картин. Он бы и рад отключить излишне живое воображение, но сделать это, глядя на искалеченное тело, очень непросто.
    Сколько бы дней, недель, месяцев не прошло, привыкнуть к войне все никак не получается. Да и возможно ли это вообще? Глядя на других членов отряда, можно сказать, что да, вполне, однако Ника все еще выворачивает наизнанку от вида трупов, развороченных взрывными снарядами, он все еще вздрагивает от выстрелов. Разве что не ревет больше по ночам как девка, но это очерствение, и ему британец совсем не рад.
    И все же он на своем месте. Сейчас, вообще - на войне, на самой что ни есть передовой, в лесу... в палатке с фашистом, которого нужно вылечить. Но не перелечить. Брэшдо так и сказал "не перелечи его, дружище, нечего баловать ублюдка". Задачка не из легких... И Николас исподлобья смотрит на пленника, цепляясь за кровавые разводы на лице, за разбитый нос и губы, за серые, пепельные какие-то глаза. С фрица не сняли форму, и взгляд сам собой падает на форменные погоны. Офицер, значит. Потерял всех своих солдат. Один остался, значит. Наверняка хочет умереть..? Ник хотел бы на его месте.
    Во всяком случае, в английской армии потерять своих солдат, будучи их командиром... остаться в живых, когда все твои ребята погибли - это преступление. Марлоу никогда не вдавался в армейский менталитет немцев - вряд ли у них есть кодекс военной части, так ведь? - а потому может лишь догадываться, как ощущает себя в данном случае оберштурмфюрер. В любом случае погано, вопрос в том - насколько.
    Проходит не меньше пары минут, прежде чем оба мужчины перестают изучающе таращиться друг на друга. В какой-то момент Ник понимает, что его самого ведь и впрямь разглядывают не менее внимательно, чем он сам. На какую-то долю секунды врачу даже кажется, что в холодных глазах фашиста мелькает понимание. В прочем, вполне вероятно, что так оно и есть. Немцев можно назвать какими угодно, но только не глупыми, это Марлоу успел пару раз проверить на собственной шкуре, а напоминать об этом ему еще долго будут грубо сшитые собственными руками выбеленные и тошнотворно гладкие шрамы.
    Разумеется на ремарку фриц отзывается на немецком. И из его речи Ник не понимает ничего, кроме слова "доктор". Хорошо, хоть в чем-то они смогли друг-друга понять, это уже прогресс, как и то, что пленный перестает неистово дергаться и дает возможность этому самому "доктору" отцепиться от его, норовящего опрокинуться, стула. Не смотря на страшную боль, отражающуюся на лице, немец, кажется, не прочь поболтать, или что он там хочет? Надолго его, в прочем, все равно не хватает - мужчина начинает сухо кашлять, сплевывает кровью и замолкает. Не хватает ему только сейчас самодовольно рассмеяться, глядя в глаза британцу, и плюнуть в лицо, однако Николас замечает только мимолетный, какой-то затравленный взгляд, брошенный на ведро с грязной водой. Разумеется, немец тут же отворачивается, и врач почти чувствует как рвется по струнам чужая гордость... Ну да, еще бы.
    Марлоу вздыхает, чуть отстраняется и снимает с пояса свою флягу.
    - Я идиот... - бормочет он, снова садясь на корточки возле стула - Кретин форменный, - с самим собой разговаривать забавно, но как его успокоить мгновенно взбунтовавшееся нутро, он ведь не обязан, совсем не обязан делать это... но как будто не может не сделать. Двумя пальцами Ник давит на лоб немцу, заставляя того откинуть голову чуть назад, и приставляет к его губам горлышко фляги, при этом почему-то воровато оглядываясь на вход в палатку.
    Нет ничего плохого в том, чтобы сочувствовать тем, кому плохо - говорил Алекс, но с ним мало кто соглашался. Измотанные, израненные солдаты, похоронившие своих родных и друзей, не хотели жалеть раненых фашистов и добивали их с особой жестокостью. Александр грустил, а вот Николас не мог осуждать их, он и сам не был склонен к сантиментам в отношении людей, стремящихся истребить всех и вся вокруг себя. Довольно странный способ заявить о своем превосходстве, не так ли? Фашистская идеология всегда казалась Марлоу пустой, ведущей в никуда... или, может быть, в Ад, но не она мешала ему испытывать жалость на поле боя. Признаться честно, мешали, в большей степени, пехота и вражеская тяжелая артиллерия: там не только жалеть, там думать было некогда... даже о своих.

    0

    8

    Разумеется, нечего было и надеяться на то, что его секундная слабость останется незамеченной. Эрнст, из последних сил цепляясь за собственные принципы, пытается сопротивляться, когда его голову запрокидывают назад; но его попытки смешны и бесплодны: он даже голову-то толком повернуть не может - всё начинает плыть перед глазами. Немец злится, плотно сжимает губы, фыркает и давится... но потом всё-таки сдаётся, делая несколько восхитительно долгих глотков. Вода стекает по подбородку; Эрнст бессознательно проводит языком по разбитым губам, собирая последние капли, и чуть морщится, задевая кровоточащие ссадины. В горле перестаёт жечь, но его голос по-прежнему отдаёт хрипотцой и звучит как будто бы из глубины колодца.
    - Du solltest nicht das zu tun, - произносит он, упрямо вздёрнув подбородок. - Ich brauche dein Mitleid nicht.
    И смотрит на британца с какой-то нелепой, детской обидой. Зная, что тот не понимает ни слова по-немецки, Эрнст всё же не удержался - высказался, убеждая не врача - себя. Всё, что у него осталось, - его гордость да изорванная, заляпанная кровью и грязью форма, которая вдруг как-то потеряла смысл, когда он начал о ней думать. Нет, Эрнст Ауфенбах по-прежнему оставался оберштурмфюрером первой роты... только вот самой роты тоже больше не было, а какой смысл в командире, если некем командовать?
    Он вдруг понял, что не знает, кем является теперь. Мертвецом, ведущим сотню мертвецов, призраком во главе погибшего отряда?.. У него больше не осталось никого, но в тот момент, когда Эрнста особенно остро пробрало осознанием собственного одиночества, палатку заполонили мёртвые. Неуклюже ввалился Герман, на лицо которого стекала тонкая струйка крови из аккуратного тёмного отверстия во лбу. Почему-то виновато пожал плечами Фридрих, чья шинель казалась чёрной от пропитавшей её крови. Из дальнего угла кивнул Клаус, придерживая руками вываливающиеся внутренности, а Берт, казалось, улыбался сразу двумя улыбками - горло у него было располосовано от уха до уха. Они прибывали и прибывали, толклись беспорядочно, улыбались, махали, выкидывали руку в приветствии, все, все до единого, пробитые черепа, переломанные хребты, пустые глазницы... Никто из них не осуждал Эрнста, никто не упрекал. Просто каждый из них проиграл свою собственную маленькую войну. Так уж вышло.
    Но почему же он всё равно ощущал свою вину настолько остро? Откуда вдруг взялась эта выворачивающая нутро тоска?
    Эрнст таращился на своих мертвецов дикими, больными глазами. Метался взглядом от лица к лицу, звал по именам полушёпотом, не заботясь о том, что его слышат.
    - Klaus, - шептал он. - Friedrich, Bert, Johann, Herman... Ich bitte euch, nicht zu verlassen. Lass mich nicht...
    Они кивали, но всё равно исчезали поочерёдно, один за другим. И когда он снова остался в одиночестве, то согнулся пополам, насколько позволяли верёвки, стараясь спрятать лицо и не выть, не орать раненым зверем. Глаза почему-то нещадно жгло, он жмурился и совсем не понимал, откуда взялась эта влажная соль, бегущая по щекам, обжигающая разбитые губы. Не понимал, не хотел понимать, потому что оплакивать своих мёртвых - необходимость для человека, но непозволительная слабость для офицера. Ему и раньше доводилось терять людей: в сражениях и по нелепой случайности, при наступлениях и бомбёжках, на поле боя и в полевых госпиталях. Их провожали со всеми возможными почестями, и Эрнст, в очередной раз зачитав список погибших, просто отодвигал их на задний план - помнил их, но не думал о них. Для него они раз и навсегда оставались допустимым процентом потери, очередными кирпичиками, намертво вплавленными в фундамент нового мира. Но теперь всё было иначе. Оберштурмфюрер Эрнст Ауфенбах погиб здесь, в Нормандии, в лесах к северо-западу от Трана. В эту самую минуту его прошивало пулемётной очередью, разрывало пополам гусеницами танка, разносило в кровавые ошмётки разорвавшимися снарядами... Он погибал пятьдесят шесть раз - вместе с каждым из своих ребят.
    И ещё девятнадцать вместе с теми, кто дошёл с ним до самого конца.
    Длилось это помрачение рассудка, слава богу, недолго - всего несколько минут. Мёртвые ушли, но оставался ещё один живой, и Эрнст вопреки здравому смыслу ощутил какое-то подобие благодарности - просто за то, что тот находился рядом. Он не хотел думать о том, что было бы, останься он в этот момент один. Присутствие постороннего стало для него той самой спасительной соломинкой, за которую хватается утопающий. Эрнсту удалось выплыть.
    Но какая-то деталь в изношенном, измученном бесконечной войной разуме Ауфенбаха окончательно вышла из строя; что-то в нём надломилось и ремонту уже не подлежало. Стоило ему лишь на секунду прикрыть глаза, и он снова видел своих ребят, их пустые глазницы и распоротые животы.
    Он надеялся, что они вернутся.
    И боялся этого так, как не боялся никогда в жизни.
    Цепляясь за реальность изо всех сил, он вглядывается в лицо британца, фиксирует детали, ловит нюансы. Шестерёнки в голове крутятся, анализируя. Врач кажется совсем сопляком, лет двадцати пяти, но на самом деле много старше - выдают морщины у глаз и складки на лбу, когда тот поднимает брови. На ум поневоле приходят драконы и рыцари; Эрнст, взглянув куда-то сквозь англичанина, дёргает уголком рта, усмехаясь неожиданным воспоминаниям. И снова фокусируется на объекте исследования. Тридцать-тридцать пять, вероятно; скорее всего, мобилизованный гражданский - если среди немцев, фанатично повёрнутых на распорядке, выбритая до синевы физиономия являлось однозначным признаком военного, то у поляков, русских и англичан дело обстояло с точностью до наоборот. А учитывая, что от привычки бриться англичанин избавиться ещё не успел, можно было предположить, что тот на фронте не так давно, во всяком случае, на передовой.
    Размышления Эрнста прерываются грубо и бесцеремонно. На боль он уже почти не обращает внимания, она слилась в сплошной ноющий поток и поселилась во всём теле; но когда он умудряется особо неудачно шевельнуться, онемевшие от верёвок ноги простреливает аж до самого позвоночника, отдавая в плече будто бы раскалённым железом. Эрнст чувствует, как засевшая где-то внутри пуля скрежещет о кость, и скрипит зубами, сдерживая вопль. Остаётся только надеяться, что до врача дойдёт-таки его развязать; а пока он дёргается, пытаясь выбрать наименее болезненное положение, и замирает в совсем уж какой-то неестественной позе. Совсем как небрежно брошенный в угол деревянный паяц, из тех, что в праздничные дни так потешно танцевали на Унтер-ден-Линден в умелых руках кукольников. Старая, безбожно фальшивящая шарманка наигрывала "Du lieber Augustin", одуряюще пахли липы, пестрели лоточники со сладостями, и всё это было так давно, что кажется, будто и не было вовсе...
    - Weint mit mir im gleichen Sinn, - бормочет Эрни, уставившись в никуда. - Alles ist hin. Alles ist hin...

    0

    9

    Конечно же немец не произносит по-английски ни слова, но Николасу и не нужно сильно напрягаться, чтобы разобрать в голосе возмущенно-гневные ноты, перемежающиеся болезненной хрипотцой... от физических страданий, а, может, и от уязвленной гордости. Марлоу, на самом деле, плевать. Его задача - заставить фрица жить, не более того, заботиться о его моральных переживаниях не входит в обязанности полевого врача.
    - Да-да, ты сердишься, я понял, - закатывает глаза британец, однако, продолжая с какой-то мстительной радостью поить пленника из своей фляги, до тех пор, пока в палатку не заходит один из солдат с аптечкой в руках.
    Ник дергается и отшатывается в сторону, проливая остатки воды на фашистскую форму оберштурмфюрера, чем вызывает у объявившегося сержанта кривую усмешку - наверняка решил, что Николас просто-напросто боится собственного пациента до усрачки. Он, конечно, не далек от истины, только едва ли это можно назвать страхом в полном смысле слова. Нечто сродни холодящему душу любопытству, когда и противно до омерзения и не смотреть не получается. Нет, фриц не мерзкий. Фриц... просто фриц, и одного этого факта вполне достаточно.
    - Да не дергайся ты так, мы его связали очень крепко, - ну вот, пожалуйста, - Хотя, после нашей задушевной беседы, он и ползать-то с трудом будет, если отвязать. Хотя я б на это посмотрел, а? - солдат с отвращением смотрит на немца, а затем переводит на врача вопросительный взгляд и протягивает железную коробку с позвякивающими внутри медикаментами.
    Марлоу чуть заметно пожимает плечами. Будь на месте фашиста хоть черт из табакерки или сам Гитлер, он бы не не захотел смотреть на бессмысленные издевательства и унижения. Ну, ладно, Гитлер - отдельный вопрос, но основной мысли это не меняет, и Николасу, вопреки ожиданиям, не доставляло удовольствия наблюдать чужие мучения, даже если это мучения врага. Волки с ним, конечно, не согласились бы.
    - И что бы это нам дало, Джуд? Очередной труп замученного фашиста, - оставив коробку на стуле, рядом с первым ящичком, Ник вскидывает брови и на этот раз серьезно берется за дело - принимается осматривать немецкого офицера с видом крайней сосредоточенности на лице. При этом самого фашиста врач полностью игнорирует.
    Он, зафиксировав чужие острые скулы пальцами, осторожно поворачивает голову немца сначала в одну сторону, потом в другую. Хмурится, по привычке закусив губу, потому что работы непочатый край, а ведь где-то должно быть пулевое ранение, о котором говорил Брэдшо, но пока фриц привязан к стулу, добраться до него, как и до других по-настоящему серьезных ран, совершенно невозможно. Да чтоб оно все..!
    - Зато весело, - парирует Джуд, за что получает многозначительный взгляд через плечо - Что? Эти ублюдки выкладывают дорогу трупами пленных, а мы с этим вот сюсюкаем. Я говорил капитану, что его нужно пристрелить, но Брэшдшо уверен, что сможет узнать место расположения форпостов. По мне так - пустая затея.
    И в целом, Николас с ним согласен. Джуд - один из самых молодых членов отряда, он младше самого Марлоу на четыре года, но на лице у него все сорок с лишним лет - война не любит молодых, и на поле боя солдаты стареют очень быстро. Нику иногда кажется, что еще одна бомба, еще одна битва, и он сам начнет седеть.
    - Капитану лучше знать, - обсуждать приказы в армии не учат, это британец уже хорошо уяснил, приказы нужно исполнять, точно и быстро, и это все, что с ними можно сделать.
    - Лучше бы пристрелили - с искренним сожалением и неприязнью повторяет Джуд, и рявкает вдруг - А ну заткнись, ублюдо! Не то я снесу тебе башку и скажу, что так и было, - это, конечно же, адресовано пленнику, который оказывается либо слишком трепливым, либо слишком измучившимся, что вероятнее, поскольку бормотание его больше похоже на бред агонизирующего смертника, чем на обычный монолог.
    Николас почему-то вскидывается и резко разворачивается к солдату.
    - Не умеешь держать себя в руках - вали к чертям и пришли того, у кого с этим все в порядке, - почти шипит он, гневно раздувая ноздри, и на оппонента это производит довольно сильное впечатление. Джут выглядит ошарашенным таким внезапным напором обычно педантичного и вежливого врача, но последний уже снова стал собой, лишившись грозных морщинок между сведенных бровей и ледяного взгляда - Вот и отлично, а теперь помоги мне его развязать. 
    - ...Что? Капитан не давал приказа, это же фриц, он свернет тебе шею и глазом не моргнет!
    - Капитан давал приказ не дать ему сдохнуть, и я говорю - развяжи его, не то я возьму вот эту клизму и...
    - Ладно, ладно, но, черт возьми, твой труп вернется домой в цинковом гробу.
    На секунду Марлоу замирает. Он уже давно отвык от мысли, что сможет вернуться домой живым. Невозможно постоянно чего-о бояться, а он уже достаточно трясся за свою жизнь в первые месяцы. Теперь осталось только ровное ожидание почти неизбежного, но лишнее напоминание - это как удар ножом по открытой ране.
    - Не умничай.

    Дождавшись еще двух Волков с оружием для дополнительной страховки ситуации, некоторое время они возятся, разматывая веревки, которыми, при желании, наверное, можно было бы замотать немца целиком... как в кокон. Джуд выглядит недовольным, и Ник подозревает, что солдату очень хочется перестать сдерживать себя - достать пистолет и застрелить фашиста, и в этом нет ничего удивительного. По-настоящему удивительно то, что самому Марлоу не хочется поступить так же. Но об этом он уже привык не задумываться. Можно до темноты в глазах ненавидеть фашистов и при этом не любить убивать. Алекс говорил, что это абсолютно нормально.

    0

    10

    Видимо, его всё-таки неплохо приложили головой о те выступающие из земли корни. С Эрнстом творится что-то странное: он балансирует на грани не то сна, не то обморока. Он совсем не понимает, где находится, и не понимает, кто находится перед ним, но окончательно сознания не теряет - цепляется лихорадочно за реальность, будто бы страшась, что стоит ему впасть в бессознательное состояние, он из него так и не выйдет. И он держится. Моргает бессмысленно, шаря по углам расфокусированным взглядом; ловит движения, запахи и цвета, но видится ему почему-то совсем не то, что есть на самом деле. В конце концов он сдаётся и закрывает глаза.
    Ему двадцать четыре; он, вытянувшись в струну и почти не дыша, стоит в первых рядах вместе с другими юнкерами Фогельзанга. Голос маленького человека со смешными усиками и тяжёлым, гипнотизирующим взглядом, разносится под каменными сводами замка, проникая в самую душу, и когда речь заканчивается, тысяча рук взметается вверх в торжественном приветствии фюреру...
    Ему семь; он в смешном берете и коротких штанишках идёт по бульвару Унтер-ден-Линден, держа мать за руку, и цветущие липы осыпают их липкой жёлтой пыльцой. Их душный медовый запах кружит голову почти так же сильно, как вино, которое отец ради смеха дал ему попробовать недавно. Безбожно фальшивит шарманка, и пляшет, пляшет пёстрый деревянный паяц...
    Ему двадцать шесть; он обнажён по пояс и абсолютно безоружен. Напротив него скалит слюнявую пасть огромный ирландский волкодав, мохнатая машина для убийства, выращенная специально для того, чтобы умереть здесь, в вытоптанном пыльном кругу. Этих собак ему почему-то всегда немного жаль: их жизнь коротка и бессмысленна, и за всё время их существования единственным чувством, которое они успевают узнать, остаётся злоба...
    На короткий миг Эрнста выдёргивает из воспоминаний, когда чьи-то пальцы касаются скул, поворачивают лицо уверенно, но осторожно. Он приоткрывает глаза и расширяет зрачки в ответ на серьёзный и внимательный взгляд, моментально вспомнив, где находится. Но злобы в направленном на него взгляде нет, есть лишь сосредоточенность. Так смотрел на него врач в Орденсбургене, прикладывая линейку ко лбу, измеряя расстояние от носа до подбородка, сравнивая цвет глаз с образцами... Эрнст смотрит в ответ ясно и внимательно, но когда чужие пальцы отпускают его лицо, снова бессильно роняет голову на грудь, возвращаясь в своё полубессознательное состояние.
    Ему тридцать; рота продирается сквозь болота где-то в предместьях Парижа, кони хрипят и косят глазами, когда начинается бомбёжка. Когда они сбиваются с тропы, двое вязнут в густой, покрытой мхом жиже; он успевает трижды проклясть всё на свете, но не поворачивает людей назад - потому что только конница способна втрое быстрее пехоты пробраться там, где не могут пройти танки.
    Ему семнадцать; мать, бледная и худая, читает ему на испанском, полулёжа на кушетке. Чтение прерывается, когда её бьёт очередной приступ кашля, и на белых простынях расцветают крохотные капли крови. Болезнь истончила её, сделала эфемерной и прозрачной, будто бы вместе с этими алыми брызгами из неё выходят все краски жизни. Она похожа на бабочку-подёнку, но её голос чист и звучен; больно царапает слух горькая насмешка в интонации, когда она декламирует:
    - Y hay un olor a sal
       y a sangre de hembra,
       en los nardos febriles
       de la marina.
       La muerte entra y sale...
    Эрнст кивает головой и еле слышно шевелит губами, подхватывая пятнадцать лет спустя:
    - La muerte entra y sale, y sale y entra...la muerte de la taberna.
    И колышутся в открытом окне полупрозрачные занавески, и вместе с ними колышутся вечерние тени, и мечется тусклый фонарик над мостовой, как мечется тусклый фонарик над мостовой, мама!.. Она не отвечает, лишь улыбается ему тенью своей прежней улыбки, рассыпаясь на тысячи бабочек-подёнок, беспорядочно толкущихся в свете фонаря, падающих на мостовую невесомым белым дождём...
    - Cómo temblaba el farol, madre... - шепчет Эрнст, качая головой. И тут по ушам ударяет грубый оклик, заставляя распахнуть глаза, вынырнуть из своего болезненно-тяжкого бреда.
    Ауфенбах с трудом поднимает голову и фокусирует взгляд на источнике шума, как вдруг конфликт получает неожиданное развитие: сержант получает по первое число, и от кого? От тихони-доктора. Эрнст качает головой недоумевающе и поднимает глаза на сержанта. Тот, по-видимому, тоже слегка удивлён таким поворотом событий, но, тем не менее, послушно затыкается, зыркнув, правда, на немца с презрением и злобой. Эрнст в ответ окидывает его с головы до ног высокомерно-презрительным взглядом, а потом с нарочитой вежливостью обращается к доктору.
    - Achten Sie nicht auf ihn zu. Sie sind ein ehrlicher Mann, und er ist ein Idiot.
    Вся эта ситуация с неожиданным заступничеством кажется ему сюрреалистичнее кинофильмов Бунюэля. И сюрреализм продолжается, когда спустя некоторое время в палатку набивается толпа вооружённых людей, которые принимаются выматывать его из верёвок. Кажется до безумия смешным тот факт, что его - израненного, избитого, едва находящегося в сознании - боятся настолько, что считают необходимым усиленную охрану. Впрочем, англичане недалеки от истины: Эрнст успевает заметить коробку с медикаментами, в которой что-то поблёскивает, и подбирается, как учуявшая след борзая. Сумей он раздобыть ланцет, скальпель, да хотя бы иглу от шприца, и никто из англичан, кроме, может быть, доктора, не вышел бы из этой палатки живым. Но когда последний виток верёвки сваливается на пол, Эрнст, покачнувшись, валится вслед за ним - нарушенное кровоснабжение не позволяет ему нормально удерживать равновесие. В таком состоянии он беспомощнее щенка, даже будь у него в руках пистолет-пулемёт.
    Собственная беспомощность злит больше, чем язвительные смешки солдат, под ноги которым он валится бесформенным окровавленным тюком. Если бы ланцет или скальпель...
    Но всё, что ему остаётся, - ждать и пытаться выжить.

    0

    11

    Как Николас и предполагал, Волки совсем не в восторге от того, что им приходится освобождать пленника. Они молчат - капитан строго приказал им слушаться доктора - и делают, что сказано, но на лицах написано искреннее недоверие напополам с негодованием, направленным, к слову, не только на фашиста, но и на Марлоу в том числе. Последний стоически игнорирует хмурые взгляды и отчаянно борется с желанием пуститься в унизительные объяснения, потому что едва ли в головах солдат сейчас, когда они фактически облегчают страдания врагу, сможет уложиться мысль о том, что вcя эта канитель устроена только для того, чтобы получить от немца нужную информацию, ту самую, которая, возможно, станет решающим фактором во всей Фалезской операции, обеспечив союзным войскам полную и безоговорочную победу. Нет, в данное конкретное мгновение перед британцами сидит человек, погубивший десятки или может быть даже сотни прекрасных пехотинцев... друзей, братьев. Фашист, чья идеология идет вразрез со всеми возможными представлениями о гуманизме и нравственности. Какая бы высокая цель ни стояла впереди, Волки ни за что не станут спокойно относиться к происходящему. Николас понимает. Осознает это слишком хорошо, что бы судить солдат за острую неприязнь во взгляде, пусть она и ощущается так сильно, будто вот-вот можно будет потрогать руками... еще чуть-чуть - и комом станет в горле.
    А фриц приходит в себя очень не кстати. Он распахивает глаза так резко, словно только что ему вкололи пару кубиков чистого адреналина внутривенно. Марлоу замечает затопившие тускло-серую радужку, неестественно расширившиеся зрачки и испарину, которой раньше не было, быстро прикладывает ладонь ко лбу мужчины и чертыхается, пожалуй, слишком громко. Только вот это все равно не заглушает лающего и хлесткого немецкого диалекта.
    - Achten Sie nicht auf ihn zu. Sie sind ein ehrlicher Mann, und er ist ein Idiot.
    Из присутствующих никто не говорит по-немецки, но не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы понять смысл слов, заканчивающихся интернациональным "Idiot". Кажется, это заявка на победу.
    Николас только чудом успевает перехватить руку одного из солдат, выхватившего табельный пистолет. Выстрел уходит в сторону и пробивает плотный брезент палатки, снаружи громко орут матом, искренне желая "долбаным психам отстрелить себе что-нибудь жизненно необходимое".
    - Кретин! - взвывает солдат, а Ник не теряя времени, толкает его назад, подальше от стула с пленником. - Я мог в тебя попасть! Кого ты защищаешь?! Чертова ублюдка, гребаную фашистскую свинью! - выбитые из колеи, но более сдержанные товарищи теперь держат Волка, предотвращая, кажется, не меньше чем локальную катастрофу, - Эта тварь перережет тебе глотку как только сможет взять в руки нож! Ему насрать на твой идиотский врачебный кодекс, он выпустит кишки всем нам, не моргнув и глазом, а тебе - в первую очередь, идиот. Да отпустите меня, блять!
    Ник тяжело дышит, неестественно выпрямившись и в упор глядя на бушующего Волка. Он знает, что тот прав, чертовски прав во всем, потому что, на самом деле, ни на что иное Марлоу и не рассчитывает. Фашисты всегда остаются фашистами, вне зависимости от количества нанесенного им ущерба. Николас помнит об этом, поэтому готов ко всему: и к перерезанной глотке и к выпущенным кишкам, и еще много к чему. Он не настолько наивный, каким может показаться на первый взгляд. Невозможно все время чего-то бояться, поэтому даже к мысли о собственной смерти в итоге привыкаешь, и она уже не кажется такой волнующе абсурдной.
    Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Нельзя давать эмоциям взять верх над разумом. Это непрактично, это нерационально и бесперспективно - Рут очень любила это повторять, как мантру, когда готовилась к вступительным экзаменам.
    Переборов себя, Николас поджимает губы и кивает солдатам, призывая все-таки отпустить товарища.
    - Возвращайся на пост, Нэйтан, я ничего не кажу капитану, - очень медленно говорит он, но голос все равно дрожит, то ли от напряжения, то ли от подступающей к горлу тошноты.
    Волк очень внимательно смотрит на врача, переводит нечитаемый взгляд на немца, на друзей, потом молча сплевывает и выходит наконец из палатки, не забыв прихватить пистолет.
    Все ощутимо расслабляются.
    - Он сорвался, - зачем-то поясняет Джуд, - Все мы. Я тоже хочу вышибить мозги этому сукину сыну. Больше всего на свете. Даже больше, чем виски. И Сэм тоже. И Джей... - он хмурится и молчит несколько долгих мгновений, задумчиво глядя на замершего перед ним Николаса - Ты правда не расскажешь капитану? - и в словах нет ничего жалостливого или умоляющего. Просто вопрос.
    Ник одергивает окончательно выбившуюся из под ремня военную куртку и кивает.
    - Правда. А теперь помогите мне закончить с веревками.
    Солдаты переглядываются, но безропотно выполняют просьбу. Вместе они развязывают оставшиеся хитросплетения узлов, и Николас, наконец, принимается за осмотр пулевого ранения в плечо: осторожно, стараясь не навредить еще больше. При этом на пленного неизменно направлено два автоматных дула, готовых превратить его в решето при первых же признаках агрессии. За такую опеку и почти_заботу врач благодарен стае, не смотря ни на что.
    Он бросает на немца взгляд исподлобья.
    - Ты, видимо, совсем идиот, и я уверен, что ты меня вообще не понимаешь, но не делай глупостей... иначе в следующий раз я лично нарисую на тебе мишень и вложу в руки Нэйтана пистолет. - а сердце по-прежнему колотится в шальном ритме.

    0

    12

    Брошенная вскользь презрительная реплика вовсе не была призвана наделать такого шума: Эрнст просто ткнул пальцем в небо, искренне желая показать шумному сержанту, что он думает о его выдержке и манерах. Вряд ли кто-то из присутствующих понимал немецкий, так что он и не надеялся, что его слова подействуют подобно запалу гранаты, из которой выдернули чеку. Но слово "идиот", видимо, было доступно даже самым твердолобым представителям британского военного аппарата. По крайней мере, один из солдат вскинулся так, будто ему отвесили добрую пощёчину. И, разумеется, его рука моментально метнулась к кобуре.
    Движения британца были молниеносными, как и подобает хорошему солдату, но со временем Эрнста творилось что-то странное: оно вдруг замедлило ход, пошло медленно и неторопливо; сердце отбивало такт в ритме того вальса, что снится виноградной улитке в душную июльскую ночь. Ауфенбах успел уловить чужое движение краем глаза, не поворачивая головы. Поймал - и ухмыльнулся широко и радостно, прямо в направленное на него дуло, подумав короткое: "Попался!"
    Но его торжество оказалось преждевременным. Истекающее густым, неторопливым временем ожидание с треском разошлось по швам, повинуясь чьему-то взмаху руки, и кровь в жилах потекла в привычном ритме. Пуля прошила брезент и ушла в никуда; впрочем, судя по доносящимся снаружи гневным воплям, кто-то всё-таки получил дополнительное отверстие в заднице.
    Эрнст уже не ухмылялся - смотрел с откровенным недоумением на человека, который второй раз за последние несколько минут умудрился за него вступиться... и не просто вступиться - фактически, спасти ему жизнь, пусть и не спрашивая при этом его собственного мнения. Только что произошедшее было выше его понимания. Он ведь сам спровоцировал британца, и доктору не было решительно никакой нужды тому мешать - в невыполнении приказа его никто бы не обвинил, совесть осталась бы чиста, да и неприятной работы бы убавилось ровно на одного недобитого немца. Так какой чёрт его дёрнул вмешаться, почему?..
    Впрочем, когда шум, поднятый эскападой буйного солдата, немного поулёгся, Эрнсту уже было не до философских измышлений относительно природы человеческих поступков. Общими усилиями англичане кое-как выпутали его из остатков верёвки и отошли в сторону, дав возможность врачу заняться своими непосредственными обязанностями. Тот принялся ковырять рану в плече, и в этот самый момент Ауфенбах едва сдержался, чтоб не заорать в голос.
    Но он всё-таки не даёт своим надсмотрщикам очередной возможности поразвлечься за его счёт - скрежещет зубами, сереет и покрывается мелкими бисеринками пота, но не издаёт ни звука и не теряет сознания. Смотрит на сосредоточенное лицо доктора. Тот ворчит на него строго, но беззлобно, совсем как сиделка, отчитывающая непослушного больного за то, что тот плюётся овсянкой и не соблюдает распорядок дня. Эрнст не понимает ни слова, и всё это кажется ему почему-то нестерпимо смешным.
    - Sie ist eine erstaunliche Person, - бормочет он, когда боль немного стихает, и наконец-то получается разомкнуть сведённые в напряжении челюсти. - Warum nicht Sie ließ ihn mich zu töten?..
    Ответа он, разумеется, не ждёт, как не ждёт и того, что его поймут. Но иногда вовремя заданные вопросы способны помочь самому найти ответ, а ему почему-то становится принципиально важно понять ход мыслей этого странного человека. Каким бы ты ни считал себя знатоком человеческих душ, всё-таки сложновато анализировать, когда в тебе два лишних отверстия, в котором из них, к тому же, до сих пор скрежещет о кость кусок свинца. Да и направленные дула автоматов тоже не способствуют размышлениям; правда, они-то как раз волнуют Эрнста меньше всего. Мельком скользнув по ним взглядом, он думает, что даже чихни он в их сторону, его не преминут в ту же секунду превратить в решето. Это, конечно, выход, но подобный способ решения проблемы ему почему-то претит... да и сил едва хватает даже на то, чтобы моргать, не говоря уже о каких-то агрессивных телодвижениях. Хочется просто закрыть глаза и провалиться в темноту - туда, где цветут липы, звучит испанский и качается тусклый фонарь. Но он уже знает, что всё это ведёт в никуда, ведёт к чьей-то неминуемой смерти. Нелепо заваливается набок расстрелянный республиканцами андалузский поэт, измученная пневмонией мать вытягивается в струну и замирает на своей кушетке, волкодав с хрустом вырывает горло парню из соседней казармы, отчаянно бьётся вязнущая в болотной жиже лошадь... Всё заканчивается, и то, что в прошлом, завершилось навсегда и необратимо. Но когда в настоящем тебе мерещится неминуемый конец, не стоит быть однозначным  в суждениях - ведь история имеет обыкновение продолжаться тогда, когда этого уже никто не ждёт.
    И Эрнст смотрит на склонившегося над ним человека до тех пор, пока его контуры не начинают расплываться.
    - Es ist der Epilog? - зачем-то шепчет он. - Oder ein neues Kapitel?
    А потом мир превращается в огромное цветное пятно.

    0

    13

    - Ты смотри, он с тобой разговаривает а, Ник? - Джуд хмыкает презрительно и пинает стул, на котором сидит пленник, за что тут же получает сердитый взгляд голубых глаз. Николас, может, и не сильно сочувствует немцу, но мешать своей работе он Волкам не позволит - Ладно, ладно, молчу. - солдат поднимает руки вверх в коротком "сдаюсь-сдаюсь", на секунды оставляя автомат болтаться на ремне, но тут же снова берется за него, перехватив поудобнее.
    Марлоу думает, что в следующий раз возьмет с собой медицинский пластырь, чтобы заклеить кое-кому рот. И не только Джуду, между прочем, от греха подальше.
    Чтобы добраться до раны, приходиться распороть китель и рубашку фрица коротким хирургическим лезвием, что британец делает с особым энтузиазмом. Будь его воля, он бы всю поганую фашистскую форму покромсал на ласкуты. И сжег. Судя по лицам постовых, они с удовольствием сделали бы то же самое.
    Чужой внимательный взгляд на себе врач старательно игнорирует. Он не хочет разговаривать с этим фашистом. Он не хочет разговаривать вообще ни с какими фашистами в принципе. Тем более, что знания немецкого оставляют желать лучшего... долго и упорно так желать. В прочем, кажется, нежелание Марлоу общаться в расчет не берется, потому что немец все равно продолжает бубнить что-то, то ли себе под нос, то ли действительно рассчитывая на какой-то ответ.
    - Он заткнутся или нет? У меня зубы ноют от его этого языка. Можно я приложу его прикладом?
    - Нет.
    - Жаль...
    Двое других Волков прыскаю от смеха. Джуд всегда был самым нетерпеливым из них, но эта же черта делала его еще и самым... человечным, хотя бы косвенно. В стае не жалеют врагов, и волки славятся своей особой жестокостью по отношению к фрицам. Ник видел плоды их работы не единожды, и каждый раз его выворачивало наизнанку.   
    Осмотр не приносит хороших новостей. Хотя, это, пожалуй, как посмотреть. Здесь многие обрадуются, если фрицу будет как можно больнее. Вообще, конечно, Николас с самого начала догадывался, что с пулевыми ранениями будет непросто, но на деле оказывается, что все еще хуже: пуля прошла по косой, здорово задев ключичную кость, и теперь втирается в нее при каждом движении. Это должно быть чертовски больно, но немец молчит, не издавая ни звука. В какой-то момент крайне удивленный этим фактом Марлоу поднимает взгляд и встречается с ним глазами: все такими же тусклыми, но на этот раз в них столько боли... Британец вздрагивает, резко выдыхает и выпрямляется.
    - Нужно переместить его на кушетку, - быстро говорит он солдатам, кивком указывая на стоящую сбоку конструкцию, своим видом напоминающую нечто среднее между скамейкой и хирургическим столом, затем берет табурет с аптечками и отодвигает в сторону, дабы освободить проход.
    Волки не выглядят воодушевленными этой идеей, но двое - Джуд и Сэм - не слишком деликатно подхватывают пленника, вздергивают его на ноги и волокут к кушетке, на которую бесцеремонно и бросают.
    - Осторожно! - возмущается Николас, идя следом с железным медицинским сундучком в руках. Ему вовсе не хочется возиться с бесчувственным телом, потому что даже на вид фриц выглядит довольно тяжелым. Ну и еще, может быть, врачу совсем немного его жаль, во всяком случае, когда он представляет, как металл пули скрежещет о ключицу.
    Солдаты рассосредотачиваются по-новому, а Ник потрошит набор хирургическим инструментов.
    - Ты там не забыл кого лечишь, док? - снова подает голос Джут - Или ты собрался его совсем починить?
    - Рана может загноиться, и когда он умрет от заражения, а мы не получим от него информацию. то перед капитаном будешь отчитываться ты, - резонно замечает Марлоу с широкой улыбкой.
    - Вот вроде производишь впечатление полевой ромашки... но я-то теперь знаю, что ты дьявол во плоти, - ворчит тот в ответ. И больше рабочую тишину не нарушает.
    Полевой ромашки, значит..? Ну конечно, Николас никогда не отличался крутым нравом или внешней брутальностью, но это совершенно не значит, что он не может быть острым на язык. Еще как может! Но это далеко не единственное его достоинство.
    После недолгих раздумий, выбор падает на банальный скальпель и щипцы. Так, пожалуй, удастся избежать лишних проблем с трещинами в костях - зашить надрезы Ник сможет без особого труда.
    Он демонстрирует немцу инструменты, чтобы для того предстоящее не оказалось сюрпризом. В прочем, это и так случилось бы вряд ли, ибо тупость фрицам не свойственна, как ни крути.
    - Наркоз тебе не положен, - капитан хотел, чтобы пленник мучился, и в голосе врача звучит почти сочувствие.

    0

    14

    Это было не так давно - может быть, спустя несколько дней после того, как был получен приказ о контрнаступлении и объявлено, что фон Клюге стягивает силы, собираясь атаковать союзников под Мортеном. В то утро радисты получили известия о том, что "Дас Райх" и "Лейбштандарте" были разбиты американцами. Вторая танковая всё ещё продолжала наступление, но их потери в людях и технике были колоссальны. В возможность прорыва больше не верил никто.
    Именно в то утро, ещё до того, как страшные вести разнеслись по расположению, штурмбаннфюрер вызвал его к себе. Эрнст шёл, недоумевая и заранее ожидая плохих новостей, но всё было ещё хуже, чем он был в состоянии себе представить.
    - Штурмбаннфюрер, - щёлкнув каблуками, Ауфенбах вытянулся по стойке "смирно", но Ридель, меривший шагами шатёр, только отмахнулся.
    - Вольно, Эрнст, ради всего святого. Мы здесь одни, и эти церемонии ни к чему. Садись.
    Эрнст, устроившись на импровизированном стуле, бывшем некогда ящиком из-под боеприпасов, настороженно уставился на Риделя. Тот выглядел измотанным и осунувшимся, под глазами залегли тени. Клаус был одним из тех, кто до самого последнего времени безоговорочно верил в победу, и тем тяжелее ему было снова и снова принимать известия о поражениях.
    Штурмбаннфюрер продолжал мерить шагами расстояние от одной брезентовой стены до другой; Ауфенбах терпеливо ждал, следя за метаниями командира. Ридель был не из тех, кто любит драматические паузы для нагнетания обстановки, поэтому следовало предполагать, что беседа будет тяжёлой и неприятной, и в первую очередь - для него самого.
    - Пришли новости с юго-запада, - начал Ридель, остановившись так резко, что Эрнст от неожиданности моргнул. - Силы Клюге разбиты.
    На несколько минут воцарилась тишина: Эрнст не знал, как отреагировать. Это было какой-то ошибкой, какой-то чудовищной ошибкой, не иначе. Но Ридель сочувственно глянул на него и кивнул:
    - Нет, мальчик мой, ты не ослышался. Их смяли в первые же сутки. Из ребят Виша не осталось никого, Хауссер своих ещё держит, но им осталось недолго. Мы проиграли, Эрни.
    Теперь уже Ауфенбах вскочил и принялся метаться туда-сюда.
    - Это упадочничество, Клаус, - рычал он. - Нельзя так однозначно утверждать поражение!
    Штурмбаннфюрер покачал головой.
    - Поверь, все аргументы, которые ты можешь мне привести, я знаю наперечёт. Даже если к Мортену подтянутся "Хоэнштауфен" и "Фрунсберг", американцы просто задавят их числом. К тому же, Хармель ещё в Каменец-Подольском потерял треть машин и больше половины артиллерии, а у Бокка не хватает людей.
    - Ты ведь сам мне говорил: одна проигранная битва не означает поражение в войне! - рявкнул Ауфенбах, резко развернувшись на каблуках. - Пока мы удерживаем Кан и Фалез, в Париж союзники не сунутся!..
    Клаус кивнул и, подойдя к столу, принялся разворачивать карту.
    - Верно. Значит, сначала они ударят по нашим позициям возле Кана и Фалеза, то есть, здесь, здесь... Вот здесь...
    Карандаш запорхал по бумаге, еле видными штрихами обозначая предполагаемые передвижения вражеских войск.
    - А теперь взгляни сюда. Предположим, американцы пойдут с юго-запада и с юга, объединив армии где-то между Мортеном и Флерсом. Британцев следует ждать с северо-запада, с северо-востока обойдёт первая канадская... Что ты видишь?
    Тонкие линии разбегались по бумаге; Эрнст сверлил карту взглядом и отказывался верить тому, что видел.
    - Восток, - сказал он неуверенно. - Восток и юго-восток открыты.
    Резкий росчерк карандаша разорвал бумагу.
    - Поляки! - выплюнул Ридель, поставив где-то возле Аржантана жирную точку. - На востоке поляки! Нас давят со всех сторон, Эрни, и когда они сомкнут кольцо, чёрта с два кто из нас покинет Нормандию живым.
    Оберштурмфюрер, бросив последний взгляд на карту, отошёл от стола и обрушился обратно в своё импровизированное кресло.
    - Слишком много допущений, Клаус, - устало сказал он. - Слишком много переменных. Шансы есть. Шансы всегда есть.
    Ридель вопреки ожиданиям не стал с ним спорить.
    - Общее построение через двадцать минут, - сказал он, зачем-то хлопая себя по карманам. - Мне придётся объявить... ах, чёрт, да где же... объявить о Мортене. Одному Богу известно, что тогда начнётся, Эрни. Вот, - и он протянул Ауфенбаху крохотную картонную коробочку, которою наконец-то выудил из кармана. Внутри оказалась крохотная стеклянная трубка, смахивающая на какую-то радиодеталь; подняв её на свет, Эрнст увидел подрагивающую внутри прозрачную жидкость.
    - Это...
    - Цианид. - Ридель стоял, тяжело опершись о стол обеими руками; на Эрнста он не смотрел. - Вшей в воротник - так, чтоб можно было прихватить зубами, если руки будут связаны.
    Эрнст молчал. Долго молчал, и всё смотрел на лежащую на ладони капсулу. Что это? Последний шанс приговорённого к мучениям или малодушное бегство, вызванное страхом? Сила или слабость?
    В конце концов Ауфенбах принял решение. Оставив коробочку с ампулой на краю стола, он спросил:
    - Это всё?
    И, когда штурмбаннфюрер кивнул, покинул палатку.

    ...И вот теперь Эрнст смотрит на то, как превращают в клочья его форму, и думает о том, что тогда всё-таки сделал правильный выбор. Одно дело - красиво уйти, хлопнув дверью, и совсем другое - трусливо сбежать, едва лишь на горизонте замаячит призрак грядущих неприятностей.
    Врач зачем-то показывает ему скальпель и щипцы. Эрнст недоумевающе приподнимает брови, но потом до него доходит, что его просто предупреждают о том, что сейчас будет. Фразу он не понимает, разбирает только слово "наркоз", но слышит какую-то странную, почти извиняющуюся интонацию. Этот странный человек не перестаёт его удивлять; и в ответ Эрнст улыбается краешками губ и едва заметно кивает, прикрыв глаза: всё в порядке, я всё понимаю. Если б мог, он объяснил бы, что не ждёт и не требует снисхождения; но чёртов языковой барьер мешает как никогда, и всё, что ему остаётся, - повернуть голову набок и зажать в зубах воротник шинели. Деревяшка или кожаный ремень были бы, конечно, надёжнее, но толстая ткань тоже не даст прокусить язык, и, кроме того, поможет... молчать. По крайней мере, Эрнст на это надеется.
    И сейчас он чрезвычайно рад тому, что никакой посторонней дряни в его воротник не вшито.

    0

    15

    Немец понимает демонстрацию хирургических инструментов совершенно правильно, кивает едва заметно и очень прозаично - как кажется Николасу - зажимает в зубах отворот собственного кителя. Не самое глупое решение. Что ж, вероятно, боевому офицеру СС не впервой получать подобные ранения, если, конечно, он не очередной выходец из семьи какого-нибудь гауляйтера, потому как, что-то подсказывает Марлоу, - сыновей фашистских наместников не отправляют в мясорубку, так же как не отправляют в нее и сыновей британских политиков и чиновников. Пожалуй, в этом их страны не так уж отличаются друг от друга, как бы отвратительно это ни звучало.
    Отверстие от пули выглядит совсем плохо: неудобный угол прохождения и воспаленная кожа вокруг - сочетания лучше и не придумаешь. Ник морщится, но не от отвращения - в конце концов, он видел раны и похуже, - а от того, что слишком хорошо знает, насколько это может быть больно. И если этого фрица не убьют волки, то вполне возможно, он скончается от заражения крови. Точнее, будет умирать очень медленно и очень мучительно... В прочем, девяносто девять процентов, что пулю в лоб он схлопочет намного раньше. И это, на самом деле, не самая плохая перспектива.
    В условиях войны нехватка медицинских средств слишком ощутима, а во время боевых операций - и подавно, так что дезинфицирующие средства у Марлоу закончились еще неделю назад а до возвращения в основной лагерь еще долго... катастрофически долго, но других вариантов просто нет - солдаты вынуждены забывать обо всем, кроме поставленной задачи. "Это война" - любит повторять капитан, будто они хоть на секунду могут об этом забыть.
    - Джуд, дай свою флягу, - командует медик, не отрываясь от тщательного изучения поля для предстоящей работы, он уже приготовил медицинскую иглу и хирургические нити.
    - Чт... Зачем? - волк удивленно вскидывает брови, и этот жест может провести кого угодно, но только не Николаса, который самолично заливал в его флягу крепкий и горький ирландский виски.
    - За шкафом. Давай я сказал.
    Он не глядя протягивает руку, когда солдат со вздохом принимается отцеплять флягу от пояса, и тут же смачивает ее содержимым свой платок - наиболее чистый кусок ткани из всех, какие можно найти в лагере.
    Пряный запах алкоголя тут же наполняет легкие. Хочется сделать большой, неаккуратный глоток, чисто машинально, но британец одергивает себя - тебе человека штопать, придурок, уймись. И ничего, что человек - это фашист, который, по-хорошему, должен бы уже гореть в Аду.
    Ник не думает, что воротник чем-то поможет немцу, но никаких аналогов он предложить не может, а потому просто и быстро прижимает щедро пропитанную виски ткань к ране. Конечно, кто-то решит, что можно было бы просто полить из фляги и не заморачиваться с платком, но Марлоу не хочет усугублять ситуацию еще и ожогами, учитывая, насколько кожа вокруг воспалена. Он лечить пришел, а не калечить, кем бы ни был его пациент. Он просто врач.
    Все то время, пока ткань прижата к чужому плечу, Николас крепко держит фрица за предплечье, чтобы тот не вздумал дергаться, а как только процесс дезинфекции заканчивается, - берется за инструменты. Его руки не дрожат.
    Когда он первый раз проводил операцию - еще в госпитале в Эдинбурге - то руки безбожно тряслись, сердце заходилось и в голове была сплошная теория, доселе на практике ничем не подтвержденная. Все тогда прошло успешно, Ник справился, но первое впечатление навсегда осталось в памяти. На войне все было совсем не так. На войне число пациентов за сутки доходило до пятидесяти человек, а то и больше... с самого первого дня на передовой. Вокруг взрываются снаряды, пули свистят над головой и ты - посреди поля боя, склонившись над раненым солдатом, зашиваешь его прямо так, без наркоза и предупреждений. Без раздумий, потому что в голове - вакуум, и ты можешь думать только о том, что вот-вот и сам схлопочешь пулю, и этот парень, истекающий кровью на твоих руках, тогда непременно умрет. А мимо бегут в атаку солдаты, кричат и падают замертво, подкошенные меткими выстрелами. И ты сам орешь до хрипоты. Орешь и вытаскиваешь солдата с поля боя.
    Нет, сейчас его руки не дрожат.
    - Держите его, не дайте ему дергаться.
    Волки, как всегда, молча выполняют приказ.
    Марлоу старается все делать быстро и аккуратно: с внимательным прищуром делает мелкие, но точные разрезы, ни на что не отвлекаясь, убирает кровь все тем же платком и щипцами добирается до пули. Это нелегко - мешают ключица и угол, но после нескольких минут сосредоточенных пыхтений и тихих ругательств, Николас все-таки добивается своего.
    - Есть! - каждый раз он радуется как ребенок, ведь это не только его победа, но и пациента... врач забывает, что в качестве последнего сегодня - и еще Бог весть сколько - фашистский офицер. - Теперь только зашить. - но адресат, разумеется, все еще ни слова по-английски не понимает.

    0

    16

    Первое своё ранение Эрнст получил осенью сорок первого, на границе Западной Украины и Белоруссии. Их бригаду бросали вдоль линии фронта так часто, что солдаты успели забыть, когда в последний раз покидали сёдла. Первая кавалерийская ввиду своей мобильности оказалась совершенно незаменимой, когда хлынули промозглые осенние ливни, превращая ухабистые грунтовые дороги в сплошные потоки грязи, в которой по люки утопали танки; особенно справедливо это было для Полесья, где царило абсолютное бездорожье, и где механизированные части вообще не способны были передвигаться.
    Группы армий "Центр" и "Юг" вышли на Полесье флангами, и ввиду абсолютной непроходимости район из плана боевых действий был исключён. В линии фронта образовалась дыра почти в три сотни миль, и в эту дыру незамедлительно попёрли части РККА, которые умудрялись передвигаться по болотистой гати, как по мостовым. Докучали также и прятавшиеся по лесам русские и украинские партизаны, пускавшие под откос эшелоны с военными грузами и взрывающие мосты, делая разлившиеся притоки рек совершенно непреодолимым препятствием - для танков и пехоты, но не для кавалерии.
    Конница, преодолевая вплавь реки и проходя по узким болотным тропам, отражала атаки русской пехоты, вела зачистки в лесах, выкуривая партизанские отряды, и даже умудрялась вполне успешно выступать против танковых частей. Люди были измотаны, голодны и злы, как дьяволы; лошади, перебивавшиеся подножным кормом, чувствовали себя не лучше. Каждый третий чихал и кашлял; чёртова туча народу слегла с воспалением лёгких. Не было медикаментов, не было фуража, не было боеприпасов - ожидаемый эшелон был взорван четыре дня назад, и один только господь был в курсе, когда стоило ждать следующего. Отто Фегелейн, штандартерфюрер бригады, сходил с ума, метался от полка к полку, тормошил радистов, передавая в штаб ругательные телеграммы на грани фола, выдавал в сутки килограммы корреспонденции, планировал и перепланировал наступления и атаки... Он умудрялся быть везде и нигде одновременно; ходили слухи, что он не спит и не ест уже с месяц, и слухи эти были недалеки от истины. Боевые офицеры Фегелейна не любили, небезосновательно считая выскочкой и карьеристом, но факт оставался фактом - именно он умудрялся поддерживать боеспособность бригады в эти промозглые осенние месяцы.
    Эрнст же впал в какую-то полусонную апатию. Дождливая серость нагоняла на него тоску; бесконечные марш-броски, перегоны и ночёвки в стратегически укрытых полузатопленных низинах сокращали его существование до какого-то примитивнейшего алгоритма. Идти, сооружать укрытие, сущить снаряжение, спать, снова идти, идти быстрее, ещё быстрее, сооружать укрытие... Его не брали ни насморк, ни простуда, но его деятельный ум не выносил вынужденной стагнации. И оживал Ауфенбах только во время боёв, когда они натыкались на очередной партизанский отряд или прорывали оборону русских, налетая на линии укреплений.
    Потери их пока были незначительны. Не считая двоих, умерших от пневмонии, и четверых, потерянных при очередном набеге партизан, бригада продолжала наступление в полном составе. Но в воздухе постоянно витало ожидание чего-то недоброго, какое-то мрачное предчувствие, обусловленное не то погодой, не то общим упадочническим настроем. И в ночь на 16 сентября все эти томящие предчувствия вылились, наконец, во что-то определённое: при попытке форсировать реку они угодили под артобстрел.
    То ли виной тому были неточности в картах, то ли бессонные месяцы Фегелейна наконец привели к ошибке, но он повернул на добрых десять миль выше по течению, чем следовало бы. Они вышли прямо на артиллерийский расчёт русских, и хоть те и не сразу сориентировались в ситуации, но первая колонна немцев была сметена, не успев дойти до противоположного берега.
    Эрнст шёл в первой колонне.
    Оставалось выбраться на мелководье, и под прикрытием отвесного обрывистого берега можно было бы обойти и ударить с флангов. Но лошади шарахались в сторону от разрывающихся снарядов, сходили с брода, взяли в топком илистом дне и заваливались, подминая всадников. Кто-то пустился вплавь, стараясь уйти с линии обстрела, кто-то изо всех сил гнал коней вперёд, чтобы поскорее достигнуть берега и укрыться за высокими краями обрыва. Абелард, гнедой мерин Эрнста, рвался вперёд, тянул голову, и вода уже не доставала его брюха, как вдруг снаряд рванул прямо у него под ногами. Конь, отброшенный на спину и буквально выпотрошенный страшной силой, забился в потоке, окрашивая воду алым. А Эрнст, подмятый четырёхсоткилограммовой лошадиной тушей, отчаянно барахтался в воде, пытаясь выбраться. Ему почти удалось, но спустя минуту в нескольких футах от него рванул второй, раздробив с таким трудом высвобожденную из-под трупа коня ногу в кровавый фарш.
    Как он выбрался, он не помнил.
    Очнулся он в полевом госпитале, почти в пятидесяти милях от того места, где их накрыли. Герр Шеллинг, благообразный седой доктор, прошедший ещё Первую Мировую и оттого отрастивший себе потрясающе дурной нрав вкупе со здравым военно-полевым цинизмом, долго рассказывал Ауфенбаху о том, как ему повезло: туша коня и вода спасли его от основной взрывной волны, а нога пострадала исключительно потому, что Эрнст "от большого ума засунул её едва ли не в эпицентр". Голень пришлось собирать по осколкам, повредилось сухожилие, мышцы бедра болтались окровавленными лоскутами, так что сильная хромота офицеру была якобы обеспечена, вкупе с тремя месяцами пребывания на больничной койке.
    Но чёрта с два. Эрнст встал через три недели - осваивал костыли долго и упорно, веселя пациентов витиеватыми матерными конструкциями и пикировками с доктором Шеллингом. Тот, сперва пришедший в ужас от неимоверной активности Ауфенбаха, в конце концов махнул рукой на беспокойного пациента, благо, выздоровление вроде шло своим чередом и осложнений не наблюдалось.
    Ещё через пару недель Эрнст избавился и от костылей - с черепашьей медлительностью наматывал круги, шатаясь и цепляясь за всё и всех, попадавшихся под руку. Затем начал ходить с нормальной скоростью, правда, походка его была весьма комична, за что от доктора он удостоился как минимум дюжины умеренно ядовитых прозвищ. Но потом и это пришло в норму, и о ранении напоминала только сеть уродливых шрамов, разбегающаяся вверх по ноге от самой лодыжки, да отчаянная ломота в костях, навещающая Ауфенбаха в сырую погоду.
    В середине ноября он вернулся в строй и был перенаправлен в Польшу, а затем, уже в составе новой дивизии, получившей название "Флориан Гайер", отправился на Западный фронт. Ранение, полученное им в Полесье, было далеко не последним: достаточно было проследить тонкую вязь шрамов на теле, чтобы составить личную карту военных действий Эрнста Ауфенбаха в подробностях. Тонкий белый шрам на левом виске остался после осколка гранаты, чудом не угодившего ему в глазницу. На правом боку белела уродливая отметина после открытого перелома ребра, а подвижность левой руки была ограничена, о чём напоминала жирная белая полоса, тянущаяся вдоль запястья: загнанная в угол горстка французских сопротивленцев пошла в штыковую, и Эрнсту тогда не пришло в голову ничего лучше идеи перехватить направленный ему в горло штык голой рукой. Много их было, ранений и царапин, больших и маленьких, но обстоятельства того, самого первого, остались в памяти навсегда. Запомнился и госпиталь, и седой, острый на язык доктор, и особенно - смерть, которая так естественно выглядела в бою и так уродлива была там, на замызганных больничных подстилках. Гноящиеся раны, перебитые позвоночники, обожжённые лица не особо потрясали Эрнста; гораздо с большим удивлением он принимал тот факт, что всё это подлежит восстановлению. Сам он в совершенстве владел искусством разрушения, но созидать не умел. И теперь, когда на его глазах Шеллер восстанавливал разрушенное, это казалось ему сродни какому-то божественному таланту, будто бы в руках пожилого доктора была сосредоточена некая волшебная сила, которую не омрачал даже тот факт, что сам кудесник сквернословил как дьявол, пил как сапожник и ехидничал, как последний сукин сын.
    Когда необходимость в костылях отпала, и Эрнст вопреки предписаниям принялся мельтешить по госпиталю туда-сюда, разрабатывая ногу, доктор Шеллер потихоньку начал привлекать его к причинению всяческого рода пользы, гоняя то принести воды, то выбросить вонючие заскорузлые бинты, то удерживать больного, которому предстояла особо болезненная процедура. Эрнст сутки напролёт ковылял туда-сюда, таская инструменты, медикаменты, и один раз - даже почерневшую от гангрены ампутированную ногу.
    - Давай-давай, роттенфюрер, это тебе не седло жопой полировать, - подгонял его почтенный эскулап. Если поначалу грубоватый цинизм Шеллера был Эрнсту неприятен, то сейчас он начал его понимать. Ежедневно видя перед собой десятки, если не сотни страдающих людей, волей-неволей перестаёшь испытывать какую-то эмоциональную вовлечённость в их страдания - а иначе есть риск просто-напросто свихнуться, бесконечно пропуская через себя чужую боль. Неделю спустя Эрнст уже не морщился, глядя на то, как Шеллер соединяет переломанные кости, вскрывает гнойные раны и отдирает присохшие бинты. Тот делал это механически, рутинно, и при взгляде на него Ауфенбаху стало казаться, что душа этого уникального во всех отношениях человека давным-давно усохла и окаменела: не врач - кукольник, починяющий поломанных людей. Изначально померещившееся Эрнсту волшебство оказалось лишь знанием, помноженным на многолетний опыт и выверенную точность движений.
    ...И вот теперь он снова наблюдает ту почудившуюся ему магию в действии.
    Когда в рану попадает алкоголь, немец непроизвольно дёргается, но его крепко удерживают за руку; жжёт, будто бы адским огнём, но Эрнст держится, зная, что это лишь увертюра - опера будет куда как занимательнее. И он, разумеется, оказывается прав: когда лезвие скальпеля вспарывает кожу, его подбрасывает, будто через него пропускают электрический ток. Сразу несколько англичан прижимают его к топчану, играющему роль операционного стола, не давая пошевелиться. Но Эрнста всё равно то выгибает дугой, как лук, на который натягивают тетиву, то мелко трясёт, так, что каблуками сапог он царапает доски топчана. Лучшим выходом для него сейчас было бы отключиться, но организм играет с ним злую шутку - и держит в сознании всё то время, пока британец извлекает пулю. Лезвие скальпеля чертовски холодное, и Эрнст чувствует, как каждое его движение отдаётся в мозгу болезненно яркой вспышкой. Холодный пот заливает глаза; лицо постепенно сравнивается цветом с кителем, приобретая благородный оттенок фельдграу. Скулы сводит судорогой, зажатое в зубах сукно трещит, но всё-таки выдерживает - Эрнст молча давится застревающим в горле криком, и даже собственное судорожное дыхание кажется ему оглушительно громким.
    А потом ощущение пронизывающего холода лезвия исчезает. Исчезает и скрежет пули о кость; Ауфенбах слышит радостный возглас, открывает глаза и видит крохотный комок свинца, зажатый в окровавленных щипцах. И переводит взгляд на врача - тот будто бы светится изнутри, одержав очередную свою маленькую победу. В обычном рутинном моменте оберштурмфюреру видится волшебство и величие, секунда торжества созидания над разрушением; драконья чешуя искрится золотом в тусклом свете настольной лампы, являя истинное золото Рейна. Эрнст не понимает ни слова из того, что ему говорят, но смотрит в ответ с благодарностью и восхищением.
    Ему начинает казаться, что этот парень - живее всех живых из тех, кого он встречал за последние пять лет.

    0

    17

    Предельно близко Николас познакомился с войной чуть меньше года назад, когда подал прошение о переводе из городского госпиталя на третью полосу обороны, под подступы к Уэльсу. В первый же свой день на передовой Марлоу поймал пулю. Не вражескую, что примечательно, - пулю из табельного пистолета командира роты, который Ник решил детально изучить, не поставив при этом на предохранитель. Выстрел ушел в бедро, а результатом всеобщей истерии (кто-то паниковал, кто-то откровенно ржал) стало знакомство с Александром. Задорно ты отметил свое прибытие, приятель, - сказал он тогда, вколов Николасу лошадиную дозу обезболивающего.
    А тремя днями позже немцы прорвали блокаду, и британские войска были оттеснены к побережью. Зеленый и солнечный Уэльс оказался оккупирован, а население - вырезано на шестьдесят с лишним процентов.
    Свое второе серьезное ранение Марлоу получил в осаде под Грпеберри Лайн, когда фашистская танковая дивизия стала большим сюрпризом для пехотинцев союзных войск. Осколок от разорвавшегося снаряда как горячий нож в масло вошел прямо под лопатку, зацепился оплавленным краем за кость и намертво встал. Доставали всем медицинским штатом, тогда еще состоявшим из шести человек - полевых хирургов и четырех санитаров, двое из которых были женщинами. Элизабет и Кирстен - Николас хорошо запомнил их, отвлекавших на себя все внимание, пока осколок буквально вырезали из спины. Кирстен потом перебросили в южный форт, где она застрелилась, прежде чем была взята в плен немецкими штурмовиками. Элизабет... Честно говоря, Ник теперь понятия не имеет, что стало со смешливой блондинкой, знает только, что и ее уже нет в живых. Никого из тех, кто был ему почти_семьей.
    Одним словом, Николасу везло больше, чем всем его товарищам вместе взятым. Война никого не оставляет обделенным, и многие солдаты теряли руки или ноги, других сражения уродовали по-другому, но факт остается фактом - Марлоу оказался чертовски везучим сукиным сыном.
    Тем не менее, после всего пережитого, теперь он хорошо может понять, каково приходится пленному немцу. Даже слишком хорошо, учитывая, насколько тяжело было добраться до злополучной пули.

    Волки чертыхаются и недовольно сопят, однако, по приказу Марлоу, продолжают крепко держать фрица, пока медик зашивает рану. Ему приходится делать большие отступы от воспаленных краев, чтобы не раздражать кожу еще больше. В качестве завершающего штриха, он осторожно втирает обеззараживающую мазь и стягивает плечо бинтом, не слишком ровным, зато хотя бы чистым.
    - Ну вот, как новенький, - и это действительно настоящее облегчение в голосе, потому что каждая, казалось бы, привычная полевая операция отнимает у Николаса столько сил и нервов, сколько, наверное, не отнимала ни одна, проведенная в стенах городского госпиталя в Эдинбурге.
    На оберштурмфюрера Марлоу предпочитает не смотреть. Он упрямо держит голову опущенной, хоть и улыбается во все тридцать два зуба, довольный своей работой. От чужого взгляда становится как-то слишком неловко, потому что Ник чувствует его буквально кожей - не злобный, не липкий, заинтересованный, внимательный взгляд.
    Медик мельком заглядывает в серые глаза только когда поднимается на ноги и выпрямляется, разминая зетекшие мышцы спины и поясницы. Он и не замечал в каком напряжении находилось тело все это время.
    - Теперь... - Николас не успевает отдать распоряжение Волкам, прерванный появлением капитана и еще двух солдат в полной боевой раскладке.
    Ничего хорошего это не предвещает, - сразу понимает Марлоу.
    - Я вижу ты потрудился на славу, Ник, - Бредшо криво усмехается, и медик ловит себя на том, что это начинает порядком раздражать. Он неестественно выпрямляет спину, вздергивает подбородок и резковато кивает в ответ на сомнительный комплимент.
    - Так точно, сэр, - с командиром лучше не спорить, ему вообще лучше не давать поводов для очередного витка мыслей. Это, как правило, только усугубляет ситуацию.
    - Можешь быть свободен... - капитан милостиво машет в сторону выхода из палатки - А мы потолкуем с господином гребаным фашистом... еще разок.
    Ник чувствует, как от многозначительно паузы его передергивает, и мурашки бегут по спине вверх, до самого затылка. Что-то подсказывает, что разговор будет очень длинным и очень неприятным. Марлоу не хочет думать об этом. И еще меньше он хочет думать о том, что все внутри него поднимается против этого. Против пыток, бессмысленных в своей сути, ведь и последнему кретину ясно, что этот немец не скажет ничего, из того, что капитан так хочет узнать. Неужели это понимает только Николас? Едва ли. Это понимают все. Но ненависть и желание причинить боль сильнее.
    Взяв себя в руки, врач лишь пол секунды колеблется, прежде чем отойти от кушетки, освобождая проход Бредшо и его Волкам. Странно, и когда это он успел встать между солдатами и немцем?
    Из палатки он выходит, не оглядываясь. Почти бегом.

    0

    18

    Осторожные прикосновения снимают боль, мазь охлаждает пылающее огнём плечо, и Эрнст наконец разжимает зубы, выпуская замусоленный воротник. Бинты, туго стянувшие плечо, немного ограничивают подвижность, но пальцы шевелятся, кисть движется, а значит, повреждения обратимы. Впрочем, сейчас это не имеет решительно никакого значения: Ауфенбах прекрасно понимает, что ему вряд ли удастся дожить до того момента, когда ранение окончательно заживёт. И его предположения сбываются самым скверным образом, когда в палатку вваливаются трое. Высокого, с каким-то звериным лицом, Эрнст запомнил очень хорошо: судя по количеству и форме звёздочек на погонах, тот имел звание капитана и командовал не то уэльскими, не то колдстримскими гвардейцами. И появление этого типа могло означать только одно - временная передышка закончена.
    Впрочем, от невесёлых прогнозов его быстро отвлекает один весьма примечательный факт: совсем рядом с ним на табуретке осталась небольшая коробка с инструментами. Там же лежат окровавленный скальпель, щипцы и толстая хирургическая игла с остатками нити; дотянуться до коробки совсем просто, всего несколько дюймов, надо только улучить момент... И момент настаёт: когда доктор на один краткий миг поворачивается к немцу спиной и сосредотачивает на себе внимание окружающих, Эрнст, с трудом двигая рукой, осторожно стягивает с табуретки скальпель. Это - его шанс, призрачный и зыбкий, как фата-моргана, но он не был бы собой, если бы не попытался его использовать.
    Спустя миг врач стремительно исчезает из палатки, и Эрнст смотрит ему вслед с какой-то смутной, неясной тревогой. Вполне возможно, что это была их первая и последняя встреча, и эта мысль его почему-то расстраивает: он ведь не успел ни поблагодарить, ни понять. Но сейчас следует сосредоточиться на более важном.
    Усыпить бдительность просто: всегда легко притвориться сломленным, показаться слабее, чем ты есть на самом деле. Эрнст следит за британцами из-под полуприкрытых век, дышит тяжело и хрипло. Выражения лиц говорят сами за себя: разговор будет долгий и жестокий. Эрнст так и не понял, чего от него пытались добиться, да ему никто и не утруждался объяснить подробно. Впрочем, неудивительно - тактика британцев была, в общем-то, ясна: сперва превентивные меры, призванные устрашить, продемонстрировать мощь и власть, а уже затем - более медленные и вдумчивые допросы. И если Эрнст не ошибался, то сейчас его ждало кое-что похуже оказанного ему по прибытии горячего приёма.
    Но теперь у него тоже был свой козырь в рукаве. Оставалось только его разыграть.
    Его брезгливо тычут прикладом в бок; Эрнст дёргается, шумно выдохнув - тычок приходится как раз туда, где прошла вторая пуля. Он поднимается и садится - нарочито медленно, несколько раз едва не рухнув обратно, показательно опираясь на раненую руку. Его мотает туда-сюда, как ковыль в степи; видя злорадные насмешки на лицах, он понимает - его актёрская игра оценена по достоинству. Натянуть на лицо маску смирения оказывается проще простого, а вот собрать по крупицам оставшиеся силы для последнего стремительного рывка - значительно сложнее; потому он тянет время, выскребая из уголков памяти свой скудный англоязычный лексикон.
    - Говорить, - хрипит он, снизу вверх косясь на британцев и оценивая позицию. Те стоят достаточно плотно, и если получится сделать всё как надо, стрелять они не будут - побоятся задеть друг друга. Главное - действовать так быстро, чтобы не дать им успеть сориентироваться и отойти на подходящее для выстрела расстояние. Эрнст далеко не уверен в том, что у него получится, но отступать не намерен. - Jemand von euch sprechen Deutsch?
    Англичане переговариваются между собой; Эрнст слышит смешки и гогот, и подбирается, как орденбургский волкодав перед последним прыжком. Наконец, болтовня заканчивается, и солдаты расступаются, пропуская вперёд какого-то парня, видимо, понимающего немецкий...
    Пользуясь временной сутолокой, Эрнст наконец собирается и швыряет себя вперёд, в самую кучу британцев. Плечо, рёбра, голову, - всё простреливает горячими алыми вспышками боли, и он уже не сдерживается - орёт хрипло когда кто-то хватает его за плечо, пытаясь отбросить назад, орёт, когда получает прикладом в колено... Но всё равно повисает на спине у капитана, приставив тому к горлу острие скальпеля и ощутимо надавив - так, что по коже бежит тонкая алая струйка, и чувствуется, как бешено бьётся пульс. Всё это занимает не менее трёх секунд; ещё секунда уходит на то, чтобы левой рукой выхватить из поясной кобуры англичанина револьвер, взвести и приставить к его же виску.
    - Schnell zurück! - надрывая глотку, орёт он на солдат. Те, слегка ошарашенные таким поворотом событий, целят в него автоматы, но не решаются стрелять. Капитан орёт что-то; что именно, Эрнст не разбирает, просто сильнее надавливает на лезвие.
    - Raus hier! - кивает Эрнст на выход из палатки. - Schneller!
    Его понимают, когда он надавливает на скальпель чуть сильнее. Хватка его слабеет, но теперь это уже неважно - вывернуться капитану не удастся, поскольку с одной стороны он напорется на лезвие, а с другой в висок ему упирается ствол его же "энфилда". Они движутся к выходу; Ауфенбах прекрасно понимает, что от палатки ему не дойдут отойти и на пять шагов - наверняка в лагере уже поднялась тревога. Но его греет мысль о том, что у него в любом случае будет время забрать одного британского ублюдка с собой; и он бесцеремонно подпихивает его коленом под зад, вынуждая идти быстрее. Англичанин орёт, брызгая слюной, и даже не зная языка, Эрнст прекрасно понимает, что тот сыплет ругательствами. Но ругательства, как и молитвы, на войне утрачивают свою силу.
    Выйдя, Эрнст оглядывается по сторонам. Его маленькое представление собрало аншлаг: палатку окружило добрых два десятка человек, и столько же стволов было на него направлено.
    - Raus hier! - рычит оберштурмфюрер; на мертвенно-бледной физиономии сверкают совершенно безумные глаза, и наиболее впечатлительные дёргаются - он видит, как по рядам проходит едва заметная рябь. Можно попробовать обойти палатку и уйти через высокий кустарник; он движется медленно, стараясь держать в поле зрения сразу всех. Боль, чуть приглушённая было адреналином, накатывает с новой силой: перед глазами вспыхивают багровые всполохи, и земля стремится уйти из-под ног, но он держится, всё сильнее вдавливая скальпель в горло капитана. Несколько шагов ему удаётся пройти; со всех сторон его сверлят полные ненависти и злобы взгляды, со всех сторон раздаётся бормотание - англичане переговариваются, видимо, решая, что делать дальше...
    А потом краем глаза он замечает метящий в висок приклад и за секунду до удара падает, роняя капитана вместе с собой и чувствуя, как лезвие скальпеля распарывает что-то мягкое, заливая руку горячим и липким.
    И снова наступает темнота.

    0

    19

    Выскакивая из палатки, Николас еще не понимает, какую ошибку совершил: он не думает об инструментах, оставленных на табурете рядом с кушеткой, не думает о том, что в руках опытного убийцы обыкновенный медицинский скальпель может оказаться грозным оружием... вообще не думает ни о чем, кроме одного - убраться подальше и, желательно, никогда больше не заниматься подобным. Гладить по шерсти скотину, которую ведут на убой, - это выше сил рядового медика. Никакая вражда не должна творить с людьми такие вещи.
    Это война, - напоминает себе Марлоу - и она превращает даже самых хороших людей в животных, агрессивных и отчаянных в своей жажде жить.
    Как бы врач не торопился, а далеко уйти все равно не успевает. До основного лагеря, трескучего костра и жидкой похлебки остается чуть больше полсотни метров, когда совершенно дикие вопли со стороны медицинской палатки заставляют его замереть на месте. Это совершенно точно отборный мат капитана и хриплые крики... на немецком языке! У Николаса все холодеет внутри, потому что на процесс "беседы с пристрастием" это какофония совсем не похожа.
    Следом раздается выстрел, и Марлоу уже не может игнорировать происходящее. Вместе с другими переполошившимися солдатами он добегает до покинутой совсем недавно поляны, где обнаруживает то, чего никак не ожидал увидеть.
    Оказывается, что стрелял кто-то из солдат - в воздух, потому что всадить пару пуль во взятого в заложники британского офицера никто не осмелился бы. И Ник не может понять, что его удивляет больше: тот факт, что немцу удалось выйти из палатки живым или же рычащий на все лады Бредшо в его руках и с приставленным к горлу - о, боже! - скальпелем. При виде собственного инструмента у медика едва не случается инфаркт. В будущем это грозит ему чем-то грандиозно неприятным, но конкретно сейчас на все плевать.
    Удивительно, сколько шуму может наделать один единственный фашист. Пардон, раненый и избитый фашист среди добрых двух десятков вооруженных британских солдат. Просто немыслимо. Никто не решается сделать первый шаг, и Нику приходится расталкивать соотечественников, чтобы подобраться ближе. Ему нужно, необходимо видеть.
    У фрица совершенно безумный, затравленный, но от этого не менее решительный вид. Он ведь понимает, что живым ему не уйти? Не может не понимать, не настолько же глуп. Он не может сдаться, - понимает Марлоу - просто не может позволить себе умереть, не попытавшись... В этом нет ничего героического, это просто глупость. В фашистах в принципе не может быть героического - Николас знает наверняка, потому что уверен, что истреблять людей только за то, что они другой расы или веры - не героизм.
    У этого спектакля всего два варианта окончания: либо немца застрелят, либо его застрелят, но вместе с капитаном, потому что Волки - не из той породы зверей, что упускают добычу. Даже если Акела промахнулся.
    И словно в подтверждение общей невысказанной мысли, Бредшо шипит сквозь зубы:
    - Стреляйте.   
    Но никто не двигается, напротив, кажется, что солдаты просто перестают дышать. И Николас вместе с ними. Все просто смотрят на дуэт, замерший в центре плотного кольца, и не могут решить - что же делать.
    - Мать вашу, я сказал стреляйте, это приказ! - Бредшо рявкает в бессильном бешенстве.
    Кто-то щелкает затвором.
    "Я не могу позволить..." - мысль как пуля - простреливает одномоментно. Марлоу не совсем понимает, что именно не может позволить и в отношении кого, он просто чувствует непреодолимую потребность что-то сделать. Что-то, что остановит это сумасшествие.
    Один выдох, один вдох. Один единственный рывок, когда полевой врач вырывает из рук ближайшего солдата винтовку и, не задумываясь ни на секунду, бьет немца прикладом точно в висок. Ход берет своей неожиданностью. Он мог бы выстрелить и убить, он бы успел, но... Это НО, над которым еще предстоит хорошенько подумать.
    Никто не успевает сообразить, что произошло. Фриц начинает тяжело валиться на землю вместе с капитаном гвардии... а Марлоу совершает очередную глупость, _цатую по счету за сегодняшний день, - подается вперед, пытаясь остановить падение, и не сразу замечает движение, которым фриц всаживает ему его собственный скальпель аккурат промеж ребер. Силы оберштурмфюреру не занимать - лезвие входит легко и беспрепятственно, - так что последнее, что чувствует Николас - это боль.

    0

    20

    Он приходит в себя там же, на поляне, - только для того, чтобы взглянуть в склонившиеся над ним лица и не найти в них ничего человеческого. Их черты, освещаемые отблесками костра, искажены злобой, ненавистью и страхом; это уже не люди и даже не животные - какие-то полумифические существа, уродливые кобольды, вышедшие из царства тьмы для того, чтобы забрать принадлежащих тьме по праву.
    Эрнст удивляется, видя среди них того самого капитана, к горлу которого он совсем недавно приставлял лезвие. Тот выглядит живым и здоровым, хотя Ауфенбах был уверен, что успел убить его - он же чувствовал, он ощущал, как лезвие распарывает плоть, ощущал, как рукав шинели пропитывается горячим и липким, чуял едва уловимый металлический запах крови... "Я же убил тебя," - думает Эрнст, и его пугает, страшно пугает мысль о том, что британец вернулся из мёртвых, это неправильно, неверно, потому что за ним должны придти его мертвецы, его, а не чужие...
    Но весь этот сюрреализм заканчивается с первым же ударом. Кто-то пинает его под рёбра, и следом будто бы прорывается плотина: британцы избивают его остервенело, в слепом бешенстве. Кажется, будто каждый из присутствующих на той поляне считает именно своим долгом нанести последний удар; что это - попытка оправдаться за собственную нерешительность? Но у Эрнста нет времени над этим размышлять: он корчится на земле, инстинктивно пытаясь закрыть голову - хотя на самом деле не хочет этого, не хочет прятаться и защищаться. Он сделал всё, что мог; никто не сможет упрекнуть его в том, что он сдался раньше времени. И теперь он хочет только тишины, хочет оказаться там, где боли больше не будет, где не будет войны, запаха крови и пороха... С лёгким сердцем призывает он смерть, зная, что она одна успокоит его. Но та не спешит являться на зов; у неё, верно, много дел, думает Эрнст. Где-то совсем недалеко идёт война, разрываются снаряды, строчит артиллерия. Люди стреляют в людей, и убивают их, и умирают сами; и, возможно, только поэтому один немецкий офицер, чья война совсем недавно закончилась, ещё живёт и дышит, - потому, что даже смерти до него нет никакого дела.
    Эрнст не успевает услышать окрик капитана, отзывающего солдат; не ощущает, как его снова стягивают верёвками, отчего он до смешного становится похож на кровяную колбасу, и куда-то волокут. Последнее, что он видит перед тем, как отрубиться снова, - это светлеющее на востоке небо. Увидит ли он следующий день?
    Он не знает.
    Ему всё равно.

    Когда он в очередной раз приходит в сознание, ему кажется, что на нём не осталось ни одного живого места. И это при том, что верёвки перекрывают кровообращение, и онемевших конечностей он попросту не чувствует. Левая рука вывернута под неестественным углом - похоже, сломана, что неудивительно: когда Эрнст пытался закрыть голову, именно руки приняли на себя большую часть ударов. Зашитая рана на плече открылась и кровоточит: он чувствует, как под лохмотьями, когда-то бывшими рубашкой, щекочет кожу тонкая стекающая струйка. Сломана, кажется, пара рёбер - при каждом вдохе грудную клетку как будто бы протыкают штыком. Ноют синяки и ссадины; тело больше напоминает кусок мяса, и совсем не  похоже на нечто, ещё недавно способное двигаться и говорить.
    Но он дышит. Он, чёрт его возьми, всё ещё дышит.
    Глаза удаётся открыть с большим трудом, и когда Эрнст всё-таки это делает, первое, что он видит, это четыре направленные на него винтовки. Разумеется, после устроенного им накануне переполоха они должны были усилить охрану, но ещё это - вкупе с тем фактом, что он ещё жив - говорит о том, что допрашивать его больше не будут. Теперь его будут убивать. Так медленно и мучительно, насколько у них хватит фантазии.
    Спустя некоторое время Эрнст понимает, что находится в той самой палатке, откуда он недавно пытался выйти. Его бесформенным тюком свалили на пол возле того деревянного топчана, на котором врач выковыривал из него пулю. На деревянных досках кто-то лежит; Эрнст чуть приподнимает голову, пытаясь разглядеть, и когда видит - шарахается назад, моментально понимая, что тогда произошло на поляне, за секунду перед тем, как его вырубил удар приклада.
    Британцы тычут в него стволами винтовок и что-то орут; он не обращает на них никакого внимания, пристально глядя на скамью, где лежит тот, кто в очередной раз помешал ему умереть. Зелёное сукно рубашки пропитано кровью; порез на ткани аккуратен и точен, будто его сделали ножницами. Эрнст глядит на медленно расплывающееся тёмное пятно, и перед глазами у него тоже всё расплывается; кажется, будто из него достали все внутренности, оставив пустоту.
    - Das ist unglaublich. Ich wollte nicht, - шепчет он едва слышно, качая головой. -  Nicht du. Hörst du? Ich wollte nicht...
    Он не понимает, как так получилось, что единственный из всех людей в этом лагере, кому он не желал бы смерти, погиб от его руки. Не понимает, за что им обоим эта колоссальная несправедливость. Не понимает - и срывается на крик, будто бы пытаясь достучаться, доораться до того света, чтоб его услышали и...
    - Ich wollte nicht! - орёт он снова и снова, -  Nicht du! Не тебя, hörst du mich? Не тебя!..
    ...и простили?
    Впрочем, исповедь очень быстро заканчивается: один из охраняющих его солдат ударом приклада отпускает Эрнсту грехи, и тот снова проваливается в своё уютное тёмное ничто. Это ли не милосердие?

    0

    21

    Марлоу проваливается в липкую и холодную темноту, проваливается быстро, почти мгновенно: вот скальпель водит между ребер, чудом не задев сердце, короткая вспышка боли и... все. Он один. Или наедине с собой. Вокруг только всполохи черного - слева, справа, вверху и внизу. Везде. Сейчас очень усместно будет впасть в панику панику, но Николас чувствует только абсолютное умиротворение, совершенный в своей дикой нелогичности покой. Кто он и что он? Нет информации. Зачем или для чего он? Почему..? Неизвестно. Вот бы так всегда - без постоянного напряжения, без ужаса...
    Реальность возвращается слишком неожиданно, вместе с хриплыми, отчаянными криками или из-за них. Сознание застает Николаса в вертикальном положении, это он понимает, когда все же открывает налитые свинцом глаза... и тут же хрипло стонет - черт возьми, как же болит голова! Гораздо сильнее, чем резаная рана. Он долго смотрит в одну точку, - на тентовый потолок просторной палатки, невзрачно-серый и грязный, - и вздрагивает, когда крики вдруг прерываются. Кто кричал? На каком языке..? Ник не понял ни единого слова. В прочем, скорее всего, он не понял бы их, даже если бы неизвестный изъяснялся на чистом английском.
    Стоит Марлоу пошевелиться, как один из солдат тут же подскакивает к его койке. Это Джуд, его Николас просто не может не узнать. Лицо товарища выражает крайнюю степень беспокойства, и это, на самом деле, чертовски приятно - то, что кому-то здесь не плевать.
    - Ты как? Напугал нас до усрачки, хотя... - Волк косится куда-то в сторону с откровенной, яростной неприязнью - Этот фашистский ублюдок - еще больше, - вот она, прямолинейная честность. Даже волки боятся немцев, но это только подогревает их ненависть, помогает сражаться и... побеждать.
    Ник и рад бы что-то ответить, но он пока е вспомнил, как это делается. Штурмовик еще пару секунд смотрит на него выжидающе, а потом усмехается коротко и как-то неловко.
    - Капитан в ярости. Удивительно, да?[/b] - дожидается кривоватой пародии на усмешку и продолжает - [u]Сказал, когда очнешься - удавит тебя собственноручно, - да, в этом весь Бредшо, вроде бы и ублюдок тот еще, но он искренне переживает за каждого солдата роты - Это реально было глупо, ник. Вот вообще пиздец идеотизм. Но ты теперь всеобщий герой, в курсе? Так что готовься раздавать автографы.
    Это хорошо. Может теперь солдаты перестанут смеяться над ним... и пытаться закрыть собой в бою. Может, теперь он сам способен закрыть собой кого-то.
    Медик сглатывает вязкую слюну и коротко облизывает обветренные, сухие губы.
    - Фриц..?
    Джуд приподнимает брови. Не вопросительно, а удивленно. Николас и сам удивлен. Лучше бы он спросил про капитана.
    - Жив.
    - Он..?
    - И будет жить до тех пор, пока сам не будет умолять прикончить его, как капитан сказал, - Волк говорит сквозь зубы, уж он-то отправил фашиста в Ад прямо сейчас.
    Марлоу резко выдыхает - а правильно ли он поступил? - и кивает. Все равно, сейчас спрашивать что-то еще про немца не стоит. Он пытается привстать.
    - Эй-эй, лежи смирно, пока я не привязал тебя к этой хреновине, - солдат осторожно, но настойчиво возвращает врача в лежачее положение - Мы кое как тебя перебинтовали... но ты это... потом сам себя залатаешь, да? - их обучают основам первой помощи, слава богу, иначе дело было бы совсем дрянь.
    Ник кивает. Он тут один на один с собой, оказывается, даже не во тьме. Один врач на все крыло. Кроме себя самого ему никто не поможет, но это не в первый раз... далеко не в первый.

    0

    22

    Всё кругом окрашено в красный. Багровым скалятся чьи-то рты, багровым сверкают глаза из-под нахмуренных бровей, города, страницы книг и давно сожжённые письма тоже окрашены алым. Кровь из рассечённого лба заливает глаза, скапливается на губах... Он облизывает губы - солёная. Солёная и горячая.
    В состоянии между сном и явью есть немало общего с безумием: невозможно отличить воображаемое от реального, истинное от мнимого. Стирается грань между живыми и мёртвыми, между ложью и правдой, между настоящим и прошлым... Эрнст понятия не имеет, где он - в настоящем или в прошлом, во Франции или в Германии. Может быть, он застрял в Полесье, под артобстрелом русских, - в той самой секунде, которую, как ни старался, он не мог вспомнить. Может быть, он вытянулся на жёсткой лежанке в блиндаже под Варшавой, спит и видит странные багровые сны. Может быть, его и вовсе нет больше в живых, а смятенную душу подхватило, закружило и унесло безвременье...
    Иногда в его алом безвременье появляются ощущения и голоса. Боли он почти не чувствует, она растворяется в горячем алом потоке. Но чувствует толчки и удары будто бы сквозь глухую толщу воды; так содрогается корпус корабля перед тем, как оглушительная сила торпеды разнесёт его на куски.
    Голоса ему незнакомы и непонятны; это английский, а он почти не не знает английского, и потому зовёт Клауса, знающего все на свете языки и вообще, кажется, знающего всё на свете.
    - Klaus, - зовёт он, - Was sagen sie?
    А потом замолкает, потому что вспоминает - Валленштайн не может ему помочь, он мёртв, у него перерезано горло от уха до уха. Но тот всё равно приходит и смотрит на Эрнста осуждающе, и улыбка у него сейчас только одна - та, что красной полосой обвивает шею, а губы не улыбаются, губы строги и поджаты.
    - A-live, - по слогам произносит Клаус, не размыкая губ. - Это ведь так просто запомнить. Alive. Это значит - живой.
    Эрнст соглашается:
    - Ich werde daran erinnern.
    Он не знает, зачем ему это помнить, но с Клаусом лучше не спорить: его невыносимое занудство давно уже стало притчей во языхец, и вряд ли смерть изменила эту его черту. Ауфенбах до сих пор улыбается, вспомнив, как его угораздило в случайном разговоре причислить гимн "Чёрных отрядов" к периоду раннего мейстерзанга, и как потом этот нелепый долговязый мальчишка таскался за ним полдня, пересказывая историю Крестьянской войны. Чёрт знает, что в итоге заставило этого парня променять неминуемое восхождение по партийной лестнице НСДАП на фронтовую жизнь, но факт оставался фактом: несколько лет спустя из нескладного паренька как-то незаметно вырос настоящий боевой офицер. Впрочем, бумажная работа настигла Валленштайна и здесь: как знающего английский и французский, немного читающего по-русски и способного более-менее внятно изъясняться по-венгерски, его постоянно дёргали в штаб - переводить перехваченные шифровки, захваченные документы... и, конечно, проводить допросы. Именно тогда Эрнст впервые оценил его талант: Клаус моментально улавливал не только суть произносимых слов - он подхватывал интонации, эмоции, передавал даже выражение лица. Он никогда не лез вперёд, не раздражался, не срывался - всегда был абсолютно спокоен и держался на пару шагов позади. Казалось, будто допрашивал пленных Эрнст, а его словами говорила его тень - незаметная, но таящая в тихом голосе и плавных жестах скрытую угрозу.
    Впрочем, тяжёлый прищуренный взгляд голубых глаз Валленштайна не раз пугал даже своих. "Он смотрит так, будто сожрать живьём хочет," - жаловались Эрнсту. Но тот отмахивался, не желая выдавать простого секрета: на самом деле Клаус попросту был близорук и всё время таскал с собой очки в тонкой золотой оправе, которых ужасно стеснялся...
    Как не хватало его сейчас Эрнсту! Льющаяся со всех сторон речь, враждебная и непонятная, путала его и сбивала с толку, жужжа в ушах постоянным раздражающим гулом.
    В лицо ему плеснули грязной вонючей водой. Эрнст мотнул головой, сплюнул и проморгался, с трудом раздирая слипающиеся от засохшей крови ресницы. За ним пришли, его пинали и тормошили, от него что-то хотели, но ему сейчас было абсолютно всё равно - никто не смог бы причинить ему боль, он всё равно сейчас ничего не понимал и почти ничего не чувствовал. Даже хищникам наскучивает играть с добычей, которая уже не может огрызнуться или убежать.
    Эрнст не мог.
    Он поднял голову и осмотрелся; постепенно к нему возвращалось осознание того, где он находится. Впрочем, это не вызвало у него никаких эмоций - внутри он ощущал неприятную тяжёлую пустоту, от которой почему-то становилось очень, очень холодно. Он смутно припомнил, что идёт война, что он в плену и убил кого-то, кого совсем не нужно было убивать, отчего на душе становилось гадко и тоскливо.
    Первая попытка сесть успехом не увенчалась: он завалился набок и барахтался нелепо, как выброшенная на берег рыба. У него над головой хохотали и переговаривались солдаты; он думал было попросить их заткнуться, но потом отказался от этой мысли - они всё равно бы его не поняли. Пришлось попытаться ещё раз, и в итоге он всё-таки сел, привалившись спиной к какому-то деревянному ящику.
    А потом на него взглянул тот, кого он убил, и Эрнст заморгал удивлённо, а потом широко и радостно улыбнулся в ответ - потому что ошибся, он ошибся, а Клаус, как всегда, оказался прав.
    - Жи-вой, - повторил Ауфенбах по слогам. - Жи-вой.
    И добавил куда-то в сторону, надеясь, что его услышат:
    - Danke, Klaus.
    Но тот не ответил.

    0

    23

    От резких движений кружится голова, и перед глазами все плывет, медленно, словно невидимый оператор поворачивает камеру, намеренно смазывая панораму. Николасу приходится крепко зажмуриться, чтобы случайно не выблевать свои внутренности. Он снова позволяет себе видеть только после того, как замирает в классической позе трупа - сложив руки на груди, лицом к все тому же грязному тентовому потолку.
    - Вот. Не дергайся, дружище, - Джут осторожно хлопает доктора по плечу, за что получает в ответ недовольное мычание и страдальческий косой взгляд - Все-все, не трогаю. Тебе отлежаться надо, а то ты бледный как чертова поганка. - солдат дожидается короткого кивка и отходит от кровати.
    Все, чего сейчас хочется Марлоу - это снова оказаться в чернильном вакууме бессознательного, в абсолютной тишине, без запахов и звуков... без подозрительной суеты, которая начинается, как только Волк покидает поле зрения.
    Солдаты громко переговариваются и смеются, но как Ник ни пытается сосредоточиться, он все равно не может вникнуть в смысл их слов, хотя речь определенно британская, не немецкая.
    Изнутри гадким червяком подтачивает смутное чувство тревоги, которое невозможно оформить в мысли или образы. Ощущение назойливое и в то же время нереальное, как фантомный зуд у калеки-ампутанта: ноги уже нет, но она все равно чешется.
    Так и подмывает попросить Волков заткнуться. Все-таки не в баре, а в медицинском пункте находятся, чурбаны неотесанные. И Николас даже поворачивает голову, открывает рот и... закрывает обратно. На него смотрят знакомые серые глаза, широко открытые, будто их обладатель увидел по меньшей мере призрака. Медик смотрит на немца - ну а кто же еще это может быть? - в ответ таким же удивленным взглядом. Его оставили здесь? Не привязали к дереву на улице, не распяли на дыбе? Чертовски везучий тип. Или просто глупые товарищи по роте. Хотя скорее первое, чем второе - Брэдшо мог быть каким угодно, но мозгов у него всегда было с избытком.
    Сначала Ник хочет отвернуться. Проигнорировать. Дать понять, что не рад видеть живым ублюдка, который едва не отправил его самого на тот свет. Он и нет рад. Не раз ведь..? Да что за глупости, перед ним фашист, одни из тех, что лишили жизней сотен... тысяч солдат, друзей, товарищей, братьев по оружию. Александра. Фрик, который... улыбается так широко и радостно, что Марлоу обескураженно замирает. Как и все, кто находится в палатке.
    Солдаты замолкают. Они озадаченно смотрят на пленника, который в свою очередь смотрит на раненого полевого врача.... и слишком откровенно - и даже по-английски! - радуется этому факту. Нехорошо. Это очень нехорошо. И будто в доказательство, один из Волком бьет немца ногой под дых, не скупясь на силу. Его примеру следует второй, третий...
    Марлоу дергается, и ребра со стороны раны простреливает острой. почти невыносимой болью. К этому невозможно привыкнуть. Он сдавленно стонет и почти хрипит, снова откидываясь на спину и с силой зажимая место ранения, словно действительно верит, что так можно унять боль. И это отвлекает часовых от избиения пленного.
    Один из них мгновенно оказывается возле койки и помогает принять оптимальное положение в пространстве, но вместо того, чтобы как-то поспособствовать облегчению собственных страданий, Николас вцепляется в ворот форменной куртки солдата и почти рычит тому в лицо:
    - Прекратите немедленно. Не смейте, - дышать сквозь боль тяжело, а эти дураки наверняка даже не продезинфицировали рану - Капитан голову мне оторвет... Мне... если он коньки откинет. Я не... в состоянии... его вытаскивать сейчас... придурки вы... - и только договорив, тяжело всхрипнув, Ник отпускает бедолагу и успокаивается.
    Ну ведь правда, если судить по рассказу Джуда, то Бредшо строит большие планы, и ему уже плевать на немецкие форпосты, теперь здесь замешан личный интерес и личные счеты. И в связи с этим медик фрицу совсем не завидует. Возможно, он действительно ошибся, когда очертя голову кинулся... что? Спасать. Ситуацию.
    Осколком своего рационального, пострадавшего в ходе войны, Николас, конечно, понимает, что относится к врагу непростительно лояльно, что вообще-то, должен подобно Волкам ненавидеть его и желать лишь одного - смерти. Но, возможно, здесь вступают в конфликт понятия врачебного долга и объективной реальности. Марлоу - врач, он спасает жизни, а не отнимает. Он лечил этого человека, кем бы тот не был, а значит несет ответственность... за него. Это уже условный рефлекс, профессиональная и неистребимая привычка - смотреть на пациентов по-особенному. Николас ничего не может с этим поделать - сопротивляться этому подобию профессионального инстинкта бесполезно, как бы стыдно за это ни было в конечном счете, каким бы неправильным и вопиющим это всем ни казалось.

    0

    24

    Когда мыс тяжёлого армейского ботинка врезается под дых, Эрнст выплёвывает сдавленное "хха" и с некоторым удивлением наблюдает за тем, как в воздухе около его рта на долю секунды замирают крохотные алые брызги. Наверное, это должно быть дьявольски больно, но боли он уже не осознаёт - тело перестало отличать её от состояния покоя. Когда вслед за первым ударом следует второй, затем третий, затем ещё один и ещё, перед глазами темнеет от недостатка воздуха: Эрнст хватает его крупными глотками, жадно, как едва спасённый из воды утопленник, но давится наполняющей рот кровью - почти такой же солёной, как морская вода.
    Но вскоре всё заканчивается: солдаты, недовольно переговариваясь, расходятся и снова наставляют на него дула винтовок - лениво, с неохотой, прекрасно понимая, что в таком состоянии пленный уж точно не то что никуда не денется - он и пошевелиться-то толком не сможет. Их караул бессмыслен и скучен; и для Эрнста, так же, как и для них, бессмысленно и скучно тянется время.
    Он пытается повернуть голову в сторону койки - туда, где лежит парень, которого он едва не убил. Но позвоночник простреливает острым и горячим импульсом, и от этой идеи приходится отказаться - лучше лежать и не двигаться. Тогда, если очень постараться, можно хоть на какой-то короткий срок забыть о том, что во всём теле, кажется, не осталось ни единой целой кости.
    Эрнст прекращает попытки пошевелиться и снова думает об этом странном враче. Тот вызывает у него смешанные эмоции: с одной стороны, Ауфенбах весьма рад тому факту, что не прикончил его, а с другой - страшно на него сердится, потому что не понимает, куда тот вообще сунулся, зачем полез под руку? Ведь сам Эрнст мог не узнать его в темноте и полоснуть наверняка, по горлу. Или кто-то из англичан не выдержал и нажал бы на курок, зацепив своего же. Ведь собирался же кто-то стрелять, Эрнст явно слышал лязг затвора...
    И тут вдруг всё предельно точно встаёт на свои места. Действительно, кто-то мог бы выстрелить, и сам врач мог бы выстрелить - подошёл ведь совсем близко, и точно не промахнулся бы... Да вот только почему-то не стал. Предпочёл вырубить, но не убивать. Странно, до чего странно и непонятно...
    Время течёт медленно и неторопливо; Эрнст то проваливается в какое-то мутное подобие сна, то снова выныривает в реальность. Он не знает, сколько уже валяется вот так - может быть, несколько дней, а может быть, всего несколько минут. Когда в палатке наконец начинается какое-то движение, для оберштурмфюрера оно явно не предвещает ничего хорошего, - но ему всё равно. Ему совсем не страшно, он не испытывает вообще ничего - ни тревоги, ни злости. Разум будто бы дремлет с открытыми глазами, бесстрастно фиксируя происходящее, но не испытывая никакой эмоциональной вовлечённости. Даже когда в поле зрения Эрнста появляется тот самый капитан, которому он недавно едва не вскрыл сонную артерию, он остаётся совершенно безучастным.
    С криками и руганью его заставляют встать. Сперва он не реагирует, но после нескольких тычков под рёбра всё-таки пытается подняться. Правда, безуспешно: затёкшие от верёвок ноги не желают слушаться. В конце концов двое солдат просто вытаскивают его волоком; за миг до того, как ослепнуть от бьющего в глаза солнечного света, Эрнст видит брезгливое отвращение, исказившее их лица.
    Его сбрасывают на землю возле давно остывшего кострища, и плещут в лицо ледяной водой до появления в глазах более-менее осмысленного выражения. Судя по тому, как высоко находится солнце, сейчас около полудня; должно быть достаточно тепло, но Эрнста всё равно бьёт озноб, да ещё и промокшие остатки формы липнут к телу, заставляя выбивать зубами мелкую дробь. Его о чём-то спрашивают; Эрнст в ответ монотонно посылает спрашивающих в задницу раз за разом, пока выведенный из себя капитан не сгребает его за воротник и не начинает рычать в лицо явные ругательства. Тогда апатия на секунду отступает: Ауфенбах кривит уголки губ в подобии улыбки, когда видит на шее англичанина кривую, перепачканную кровью повязку. А затем, дёрнувшись вперёд и глухо рыкнув, лязгает зубами в опасной близости от капитанского носа. Тот от неожиданности отпускает его и отшатывается, округлив глаза; Эрнст издевательски хохочет: шутка удалась на славу. Но, как и следовало ожидать, долго радоваться ему не дают: кулак британца врезается ему в зубы, опрокидывая на землю.
    Краем глаза он видит, как где-то сбоку сверкают ножи. Недобрые ожидания не оправдываются: с него бесцеремонно сдирают остатки кителя и рубашки вместе с верёвками - но только для того, чтобы оттащить в сторону и привязать снова, на этот раз к шершавому стволу дерева, предварительно ещё раз окатив водой. Эрнст не понимает происходящего, да и не интересуется особенно; несмотря на то, что солнце жарит как сумасшедшее, ему холодно, нечеловечески холодно, и это всё, о чём он сейчас способен думать.
    Но когда по груди и плечам начинают мельтешить маленькие коричневые точки, все его проблемы сами собой отходят на задний план. Британцы проявили поистине дьявольскую изобретательность, усадив его аккурат рядом с муравейником; мелкие рыжие твари расползаются по телу, ссадины и мелкие раны начинает буквально жечь огнём.
    Первые несколько часов он ругается как дьявол и пытается дёргаться, скидывает с себя насекомых. Затем срывает голос и перестаёт кричать. Затем прекращает шевелиться, бессильно повиснув на верёвках.
    Холода он больше не чувствует. Он вообще больше ничего не чувствует.

    0

    25

    Как только бессмысленное избиение пленного прекращается, Николас, наконец-то, может позволить себе расслабиться - даже грозный взгляд, отработанный в совершенстве и предназначенный специально для Волков, отнимает сейчас много сил. Солдаты не слишком охотно оставляют немца в покое и расходятся - двое отправляются в караул, трое же остаются в палатке, - а Марлоу снова проваливается в долгожданное беспамятство.
    Но на этот раз тьма наваливается удушливой тяжестью, в ней нет кристальной чистоты, былого спокойствия и размеренности, вокруг только остроконечная, грубая рябь, давящая на внутреннюю сторону век, и внушающая, почему-то, чувство неясной тревоги. Спасительный вакуум превращается в камеру изощренных пыток неясными, размытыми образами, оседающими где-то глубоко внутри серной кислотой. Николас не понимает, что мечется по импровизированной постели как лихорадочный, и едва не сворачивается на пол, - Джуду и Джексону приходится удерживать его силой, но в сознание привести так и не удается - перед собой он видит только перекошенное лицо Александра, чьи-то смутно знакомые серые глаза и, трансформировавшийся из ряби, дождь... из пепла и пыли.
    В следующее свое пробуждение Ник обнаруживает, что находится не в старой тентовой палатке полевого госпиталя. Матерчатый потолок гораздо ниже и само пространство вокруг значительно уменьшилось. Медик неожиданно дергается, осененный догадкой и преисполненный смутным волнением, но тут же снова откидывается на внезапно мягкий походный лежак, с силой прижимая ладонь чуть повыше раны.
    - Не стоит так резко дергаться, - сообщают ему со стороны глазницы входа в палатку. И скосив взгляд, Николас видит молодого солдата в каске, украшенный совиным пером, - Привет.
    - Привет, О'Нил, - на самом деле, его зовут Сэш, но парень убедительно настаивает на том, чтобы его называли исключительно по фамилии. Разумеется, это только подогревает сучизм и желание членов роты поступать с точностью до наоборот. Марлоу, по сути, один из очень немногих, кто внял просьбе товарища. - А...
    - Капитан велел, - немедленно отзывается солдат на вопрос раньше, чем Ник успевает его задать - Сказал, что тебе там не место, с этим фашистским ублюдком. Хотя, он уже который день в себя не приходит...
    Британец сглатывает вязкую слюну. Ему хочется кого-нибудь придушить. Лучше всего, конечно, себя, но к такому шагу врач, пожалуй не готов. В голове вспыхивает один вопрос за другим, но едва он открывает рот, как навязчивое першение заставляет захлебнуться в густом, хриплом кашле.
    В прочем, О'Нил, кажется, телепат. Или что-то вроде того...
    - Ты здесь уже вторые сутки валяешься, - доверительно сообщает он и все-таки заходит, наконец, в палатку - Я вообще-то думал, что ты все... откинулся. Но Джуд сказал, что жить будешь, только вот... - короткий кивок заставляет  Николаса опустить взгляд и тихо выматериться.
    Бинты, которыми его обмотали товарищи по роте, насквозь пропитались кровью все еще открытой раны, даже не слишком чистая простынь, которой облагородили лежак, расцвела некрасивыми алыми пятнами.
    Марлоу даже при поддержке товарища с огромным трудом получается принять сидячее положение и... ему кажется, или под бинтами действительно хлюпает?
    Отдышавшись, он просит Сэша принести инструменты, бинты и чистые тряпки, потому что или сейчас полевой медик будет настоящим мужиком и себя зашьет, либо сдохнет от потери крови. Или заражения. Или от отвращения, - выбор, на самом деле, огромный.
    По общему правилу, штопать людей - это как ногти на руках красить, то есть на других всегда нормально, но стоит появиться необходимости подлатать собственное тело, как тут же начинаются проблемы. Сэш предлагают свою помощь... кажется, раз пять, и Ник убедительно просит его идти нахер и "не мешать профессионалу работать".
    Конечно, в итоге профессионал не стесняется материться на всю палатку, с бесцеремонностью отбойного молотка разрушая иллюзии несчастного солдата относительно своего образа "полевой ромашки". Сшивающий края рассеченной плоти Николас больше походит на сапожника с очень богатым словарным запасом. И все же, это не так больно, как если бы игла была в руках у кого-то другого.
    После примерно получаса мучений - неслыханное время для настоящего опытного врача! - с помощью О'Нила и еще пары подошедших проверить боевого друга солдат, Ник перебинтовывает теперь уже стянутую хирургической нитью раму чистыми бинтами. Его снова отключает почти мгновенно и...
    ...лучше бы он больше не просыпался, в самом деле.
    Совершенно дикие крики врезаются в сознание сотнями острых игл. Марлоу вздрагивает и резко распахивает глаза. Ему приснился кошмар..? Как было бы хорошо, если так, но кричать не перестают, хотя Николас скорее сказал бы "орать". Секунда-другая уходит на то, чтобы прийти в себя, а потом... смысл происходящего догоняет его.
    Голос, искаженный то ли ужасом, то ли невыносимой болью, британцу хорошо знаком. По какой-то причине, он уверен, что не спутает его больше не с чьим, и это какое-то проклятье, потому что Ник готов сделать все, чтобы оглохнуть. В первое мгновение он порывается вскочить, в потом просто закрывает уши руками - давит изо всех сил, давит до тех пор, пока не начинают болеть виски, пока нечеловеческие крики не сходят на нет... и еще много после, зажмурившись до разноцветных всполохов на обратной стороне век.
    Это все - это черта. Последняя капля, грань, которую Николас надеялся никогда, ни при каких условиях не перейти.

    Не спать оказывается чертовски трудно, когда сознание, истерзанное внутренними монстрами, каждую секунду норовит подкинуть свинью и отключиться. Но Марлоу точно знает, что не может себе этого позволить - он должен терпеть, должен дождаться глубокой ночи... должен хотя бы попытаться. Охвативший его и сковавший все внутренности холодом страх помогает не отступать, подкрепляет решимость, ведь... Да, британец все для себя решил. Он не отступит назад, потому что слишком многое стоит на кону - не жизни даже, а души его друзей, тех, кого он еще может спасти...

    Пленного фрица Николас находит легко - Сэш бы разговорчивым и совсем не понимал, что врач расспрашивает его на просто так, - а вот добирается до него с огромным трудом. Большая часть времени и сил уходит на то, чтобы выбраться из палатки, а точнее - встать на ноги... и не свалиться обратно. К вечеру рана начинает жутко чесаться, а ночью Николасу уже хочется вырезать себе эти ебучие ребра к чертям. Это может означать лишь одно - заражение, нужно быть идиотом, чтобы не понять. Вероятность девяносто против девяти процентов. Девяносто победили, и Ник солгал бы, сказав, что не был к этому готов. Он думал об этом в промежутках между вспышками боли и мыслями о том, что, в принципе, уже все равно - так или иначе проще будет застрелиться сразу после того, что он собирается сделать.
    Отсвет костра виден отчетливо, но основной лагерь все равно находится чуть в стороне от палатки госпиталя и поставленной рядом еще одной - очевидно, специально для Николаса и других солдат британской армии, на случай, если возникнет необходимость - держать их в одном помещении с фашистом капитан счел неприемлемым, а ставить хорошую палатку для ублюдка-фрица никто, конечно же, не стал бы. В прочем, кажется, Волки в последний момент додумались до другого варианта - просто оставили немца на улице, привязанным к дереву... голым. Они более не посчитали его угрозой и оставили без надзора. Ну, правильно, они ведь ничего не знали о планах врача.
    Пару секунд Николас просто таращится на оберштурмфюрера, не веря своим глазам, потому что... Господи, он совсем перестал быть похожим на человека с этими невозможными волдырями по всему телу. Марлоу не знает и не хочет знать, откуда они взялись. Нет, совершенно точно, абсолютно не хочет.
    Он делает еще пару шагов, подходя еще ближе, и уверенно достает нож. Хватит. Серьезно - хватит, это не может больше продолжаться так. Он спас этому фрицу жизнь, не хотел... или хотел, не важно сейчас, теперь Николас понимает, как ошибся, и полон решимости это исправить.

    0

    26

    Всё живое в мире подчиняется одним и тем же законам. Всё живое ведомо собственными инстинктами, и даже самые примитивные существа живут, беспрекословно подчиняясь определённым ритмам, которые подсказывает им природа. Исключением не являются ни муравьи, ни люди: с наступлением ночи затих муравейник, угомонились и британцы, выставив караулы. Нагретый за день воздух стал понемногу остывать; потянуло свежестью и вечерней прохладой.
    Лёгкие порывы ветра обжигали холодом воспалённую от укусов кожу. Эрнста колотила крупная дрожь, и если бы не туго впивающиеся в тело верёвки, он бы уже завалился на тот самый муравейник, добавив бы насекомым хлопот, а себе - неприятных ощущений. Но путы держали крепко, хотя и изрядно ослабели: всё-таки он рвался как дьявол, пока у него ещё хватало на это сил.
    Он понимал, что на этом его злоключения отнюдь не закончатся: укусы лесных муравьёв хоть и болезненны, но проходят быстро, и, скорее всего, к завтрашнему дню от них не останется и следа. Кроме этого, следующий день ничего хорошего ему не предвещает - разве только возможность узнать, насколько далеко может зайти изобретательность этого чертова британца. Менее чем за сутки Эрнст умудрился эволюционировать в его глазах от некоего абстрактного врага до объекта вполне обоснованной персональной ненависти, так что можно было не сомневаться в том, что умереть в ближайшие сутки ему просто-напросто не позволят - будут отыгрываться до последнего.
    Впрочем, Эрнст не жалеет ни о чём. Разве что только о том, что не прикончил капитана тогда, когда у него ещё была такая возможность. Он не боится боли - ему и так довелось вынести её больше, чем способен выдержать человек; тем более, он не страшится смерти. По-настоящему его пугает только то, что разум, в отличие от тела, не столь вынослив и в любой момент может окончательно сорваться в безумие - туда, где во тьме и в тишине ожидают его молчаливые мертвецы, все те, кого он когда-то обещал, но не смог сберечь.
    Но пока он ещё держится из последних сил, болтаясь где-то на зыбкой грани между явью и сном. Провалиться в беспамятство ему не даёт пронизывающий до костей холод, и когда он слышит тихий шорох шагов, он поднимает голову и смотрит смело и открыто.
    Но это не ожидаемые палачи, отнюдь. Это тот, кого он меньше всего ожидает здесь увидеть.
    Эрнст не понимает, почему он пришёл вот так - ночью, один, без сопровождения. Но потом видит отчаянную решимость на его лице, замечает, как лезвие ножа ловит тусклый отсвет горящего вдалеке костра, и всё становится на свои места.
    Не выдержал, думает Эрни. Пришёл; дурак, ой дурак, попадёт же - и за то, что оставил скальпель, и за... за это. За то, что собирается сделать. Смелый и честный поступок... но глупый, глупый.
    И грязный. Эрнсту вдруг становится тяжко и тоскливо от того, что этот парень, призвание которого - спасать жизни, а не отнимать их, вынужден замарать руки его кровью и потом провести остаток жизни, памятуя о содеянном. Первое убийство запоминается на всю оставшуюся жизнь, уж Эрнст-то точно это знает. И знает, что то, что должно произойти сейчас, - несправедливо по отношению к врачу.
    Почему-то в голову ему приходит мысль о том, что он даже не знает имени своего спасителя. Это тоже кажется неправильным, но это, по крайней мере, одна из тех вещей, которые он может попытаться исправить.
    - Du bist gekommen, - Эрнст улыбается ему, как старому другу. - Ich weiß deinen Namen nicht. Ich heiße Ernst, - выделяет он интонацией, надеясь, что его поймут, но потом всё равно выскребает из уголков памяти остатки смутно знакомых английских слов. - Wie heißt du? Ты... Имя?
    Когда взгляд его падает на нож, он вдруг понимает, что и эту проблему мог бы решить сам. Это было бы... наиболее честно по отношению к тому, кто несколько раз спас ему жизнь и теперь из-за него же рисковал собственной репутацией. Только вот как объяснить?..
    Впрочем, Эрнст почему-то не сомневался, что его поймут.

    0

    27

    Николас не собирается и не пытается скрывать свой визит - не здесь, перед связанным немцем, не теперь, когда все уже решено. Тем более, он и так еле волочит ноги, чтобы лишний раз напрягаться из-за необходимости быть тише. Хватит и того, что сумел совладать со своей природной неуклюжестью и ненароком не поднял на уши весь лагерь.
    Фриц предсказуемо вскидывает голову - в его глазах упрямая готовность ко всему, - и Марлоу замирает в паре шагов. На какую-то долю секунды возникает мысль, что все можно закончить иначе, с однозначной выгодой для себя. Ведь... вот он - нож, в руках, острый и смертельно опасный. Что может быть проще - перерезать глотку связанному по рукам и ногам, человеку? Не сложнее, чем свернуть голову воробью. И, конечно же, это все из жалости, как же иначе, - оправдание на все времена, первый этап подготовки к отпущению грехов. Но Николас сердито трясет головой, отлично понимая, что не сможет. Никак, никогда и ни за что - беззащитного, пусть даже фашиста, не сможет добить. Он врач. Врач, и только потом уже солдат. И уж тем более не убийца. Даже чертова война не должно - не сможет! - этого изменить.
    И все же британец колеблется. Не от страха перед солдатом вражеской армии, нет, а перед самим собой. То, на что он идет... уму не постижимо. Братья по оружию не поймут, они не захотят понять. Как им объяснишь, что здесь и сейчас Ник собирается спасать их души? Уж скорее он сам завтра же окажется на месте пленника, чем Бредшо внемлет его словам. Ох, капитан будет чертовски зол... Да что там! Он будет просто в ярости.
    Пусть. Так должно быть. Так будет лучше.
    Доктор бросает тоскливый взгляд в сторону лагеря. Пожалуй он уже сейчас готов простить его простить, но время дорого, а сон у хорошего бойца чуток, как у кошки. Поэтому, когда немец начинает что-то говорить, Марлоу, наконец, отмирает и почти падает перед ним на колени, чтобы бесцеремонно закрыть ладонью рот. При других условиях, Николас бы сел на корточки, но увы, такое напряжение в теле ему пока не под силу выносить.
    - Тсс-с..! Тихо, - врач не может не окинуть сидящего напротив мужчину профессиональным взглядом, оценивая на предмет повреждений: волдыри, конечно, отвратительны и наверняка жутко болезненны, но уж точно не смертельны. С плечом дела обстоят намного хуже, потому что швы лопнули в двух местах, хоть пока и держат плоть. Ладно, тоже переживет. Главное, чтобы не сдох в ста метрах от лагеря, иначе это будет ну совсем уж смешно... и обидно до слез - такой риск, и все напрасно - Да заткнись же ты, что б тебя...
    Он убирает руку от чужих губ, перехватывает второй нож поудобнее, крепче сжимает рукоять и... принимается перерезать веревки. Слава богу, что в этот раз Волки не стали обматывать ими пленника на манер гусеницы, иначе процесс превратился бы в пытку. Хотя, даже так Нику приходится стискивать зубы из-за резких движений, отдающихся в рану вспышками острой боли.
    - Не думай, что это все из-за тебя. - сообщает он, оказываясь на одном уровне с серыми глазами, и перерезая путы удерживающие шею фрица - Хотя нет. Все из-за тебя. Это ты во всем виноват, - он смотрит на немца с укоризной - Каждый день, каждый час, каждая гребаная секунду твоего присутствия здесь превращает моих товарищей в монстров. Они так ненавидят, что становятся похожими на вас - страных фашистов, понимаешь? Хотя... конечно не понимаешь, ты ведь и есть - фашист. - шепот сбивчив, британец торопиться, но справедливо полагает, что немец ведь все равно ничерта не поймет. Так какая тогда, собственно, разница? Сейчас просто необходимо высказаться.
    Волки на глазах теряют все человеческое, что в них было... должно быть. То, что они делают не может иметь никакого оправдания, потому что люди не должны поступать так с другими людьми, даже если эти "другие" давно потеряли свое лицо в глазах мирового сообщества. Даже если сами они - настоящие монстры. Николас не хочет видеть, как его друзья... братья по оружию превращаются в своих собственных врагов. Нельзя позволить этому случиться. Однако, пока пленный немец в лагере, у Марлоу нет никаких шансов сделать хоть что-то, ведь с его убийством завершится и чудовищное превращение. Но и убить сам он не может. Нет, - он не хочет убивать.
    Только когда все веревки падают на землю, Ник позволяет себе выдохнуть и расслабиться, и тут же, сморщившись, давит пальцами на рану уже привычным жестом, чтобы хоть немного унять зуд. В этот момент в голову не приходит и мысли о том, что освободившийся фриц может легко закончить начатое и выпустить медику внутренности.
    - Давай, поднимайся, некогда отдыхать, - и он бесцеремонно тянет мужчину вверх в попытке поставить того на ноги.

    0

    28

    Когда тёплая и сухая ладонь зажимает ему рот, Эрнст успевает пожалеть только об одном - что так и не успел узнать имени. Почему-то это кажется ему очень важным, хотя там, куда он собирается отправиться, имена вряд ли будут иметь какое-то значение. Он молчит и смотрит выжидательно, уже почти чувствуя прикосновение холодного лезвия к горлу... но его почему-то так и не следует. Зато верёвки начинают ослабевать; приходится приложить изрядные усилия, чтобы не рухнуть. Эрнст ни черта не понимает, к чему все эти реверансы - уж прирезать-то его можно было и привязанного, не теряя драгоценное время.
    Доктор что-то ему говорит; Эрнст разбирает только два слова - "монстр" и "фашист". Разумеется, это всё про него, только вот тон почему-то вовсе не похож на обвиняющий. И он не монстр, никто из них не монстр, потому что на этой войне воюют люди. Обычные живые люди.
    "Оружие не убивает," - говорили ему когда-то. - "Убивают люди". Но сейчас он почему-то не уверен в истинности этого утверждения, ведь никто не рассказывал ему, что бывает, когда сами люди становятся оружием. Кто он, Эрнст Ауфенбах, оберштурмфюрер первой роты восьмого полка восьмой кавалерийской дивизии СС? Ещё человек или уже оружие? Кто он - здесь и сейчас, без своей формы с двумя вышитыми на лацкане рунами "зиг", без своей роты, погибшей в полном составе в нескольких милях отсюда? Кто? Монстр, фашист, человек, военнопленный?
    Да никто, думает он, качая головой. Просто ещё одно имя в списках пропавших без вести.
    Впрочем, когда все верёвки оказываются на земле, он отвлекается от этих тревожных размышлений, всеми силами сохраняя равновесие, чтоб не завалиться в сторону. Приходится склониться вперёд и опереться на правую руку - левая вывернута чёрт знает как, и каждое движение отдаётся в ней сотней иголок. Ноет потревоженное плечо, при каждом вздохе дьявольски болят не то переломанные, не то треснутые рёбра, но всё это скоро закончится, и потому терпеть становится намного легче. Он поднимает голову и смотрит на британца; тот, морщась, ощупывает рёбра, и Эрнст вспоминает, что накануне сам распахал их ему скальпелем. Видимо, рана глубокая, и до сих пор причиняет беспокойство. Эрнст смотрит с сожалением и шёпотом повторяет то, что орал тогда в палатке:
    -  Ich wollte nicht. Не... тебя. - и добавляет: - Verzeihen mich.
    Наверное, это глупо - извиняться перед тем, кто собирается тебя прикончить. Но Эрнсту это сейчас кажется самой правильной вещью из всех, что он ещё может успеть совершить. Жаль только, что его не поймут. Жаль, что он не сможет объяснить, что все они - не монстры и даже не плохие люди; не сможет рассказать, как Фридрих, шмыгая носом, играл "Апассионату" на рояле, чёрт знает откуда взявшемся посреди разрушенной польской деревни, и как Берт тайком оттаскивал паёк сморщенной старушке со слезящимися глазами, так напоминавшей ему его собственную бабушку. Как тяжело и страшно орал Вильям, когда его брат подорвался на пехотной мине; как мать Клауса, когда почта ещё доходила, присылала им собственноручно связанные шерстяные носки дичайших расцветок, и они, хохоча, соревновались, выясняя, кому достался самый дурацкий узор. Как они, одуревшие от бесконечного сидения в блиндаже под Варшавой, привязывали к пустым гильзам обрывки бечёвки, создавая колокольчики, звеневшие на ветру, и как тоскливо и пронзительно звякали эти колокольчики, когда трое совсем молодых парней так и не вернулись с утренней вылазки за водой. Как в Белоруссии увязался за их ротой смешной бродячий пёс, которого со всеобщего одобрения назвали в честь оберефрейтора - Густавом, и обучили разным забавным трюкам, и как горевали ребята, когда Густав бесследно исчез после ночной бомбёжки. Как...
    ...Да много их было, этих воспоминаний, выцветших пожелтевших снимков, осыпающихся на пол подобно сброшенной листве. И на каждом из них - не монстры, настоящие живые люди, люди, люди, улыбаются и грустят, смеются и плачут, живут и умирают - так же, как живут и умирают все прочие на этом свете. Только как вот это объяснить, не зная чужого языка, не зная толком даже, за что они умирают, эти люди на выцветших снимках? Раньше Эрнст знал это, но теперь забыл. Забыл и почему-то никак не мог вспомнить.
    Когда его настойчиво тащат куда-то вверх, Эрнст хоть и не понимает, для чего это нужно, но всё равно пытается встать. Затёкшие ноги не слушаются, он падает, потом падает снова, но в конце концов всё-таки приваливается к дереву и замирает, привыкая к тому, что земля теперь на несколько футов ниже. Он смотрит в лицо своему спасителю, ожидая не то приговора, не то удара - ну а иначе к чему ещё все эти церемонии?
    Но потом вдруг его будто молнией прошибает простая и предельно ясная мысль: никто его не собирается убивать. Его просто освободили, и теперь дают ещё один шанс - шанс уйти. Это уму непостижимо, это не укладывается в голове; понимает ли сам этот парень, что он делает? Побег совсем скоро обнаружат, и уж глядя на перерезанные верёвки, никто не поверит в то, что этот бешеный фашист перегрыз их зубами, пока лагерь спал. А там докопаются и до виновника, чёрт возьми, у того же на лице всё написано! Это - измена, и за это по законам военного времени полагается расстрел, так какого же чёрта этот сумасшедший рискует собственной шкурой из-за монстра и фашиста?..
    Эрнст таращится изумлённо и неверяще; надо что-то сказать, как-то переубедить, но даже слова родного языка разбегаются и застревают в горле, так что уж говорить о чужом. Всё, что он может, - это смотреть и качать головой, решая, пожалуй, самую сложную в своей жизни дилемму.
    Впрочем, решение находится просто. Далеко уйти он всё равно не сможет - к утру пленника хватятся и обязательно вышлют за ним людей, которым можно будет даже не особенно торопиться: всё равно, будучи полумёртвым, он, скорее всего, свалится, не отойдя и сотни шагов от лагеря. Да что там сотня, когда он и двух-то не в состоянии преодолеть... Вдобавок, он понятия не имеет, где находится, так что даже если его не нагонят англичане, ему, по всей видимости, одна дорога - мучительная смерть от клыков и когтей обитающей в местных лесах живности. Нет и ещё раз нет, первоначальный вариант был намного правильней, лучше и проще, и Эрнст вовсе не собирается отказываться от идеи претворить его в жизнь... или в смерть, если уж выражаться буквально.
    - Gib es mir, - шепчет он, указывая на нож, и протягивает руку. - Gib es mir und gehe weg. Ich mache das selbst.
    Так будет лучше. Лучше для них обоих.

    0

    29

    Для человека, который собирается помочь бежать военопленному в разгар войны, Николас выглядит, пожалуй, даже пугающе спокойным. На его лице отражается та степень уверенности, с какой шизофреники доказывают своим лечащим врачам, что вот только вчера видели в палате здоровенного розового слона, задорно играющего на гармошке и распевающего матерные частушки на чистейшем древневаллийском. Понимает ли Марлоу, что здесь и сейчас фактически совершает государственную измену? Вероятно, да. Иначе, пожалуй, все же засомневался бы. Прежде всего в себе, как в человеке. Волки не простят предательства - на то они и... волки. Никакой пощады. Второго шанса не будет.
    Второго шанса не будет, и поэтому, вместо того, чтобы возмутиться, врач перекидывает протянутую руку немца через свое плечо. Им сейчас не помешает взаимный буксир. Времени не просто мало, его просто нет, как и не было изначально, потому любой из солдат может проснуться в любую секунду и тогда... Тогда логическое завершение всего этого Марлезонского балета становится совсем уж очевидным. Такое развитие событий не входит в планы Ника.
    Нож британец откидывает подальше в сторону - знаем, плавали, скальпеля хватило с головой, точнее с ребрами или что там ему так качественно вскрыл фриц..? Правила пользования фашистами: держать их подальше от острых предметов. И просто - держать подальше, но, видимо, для Марлоу уже поздновато думать об этом, примерно так же, как и о почках с Боржоми.
    К чему вообще все это? Такие жертвы ради вражеского солдата... жизнь вот, к примеру, честь. Хотя, нет, как раз честь - это причина всему этому сумасшествию. Даже не повод. Честь человека, чье призвание - спасать чужие жизни, а не отнимать, но даже это отходит на задний план, уступая место страху. Банальному, животрепещущему страху, накатывающему всякий раз, когда в глазах товарищей вдруг появляется отблеск безумия - того самого, против которого они все вместе сейчас борются, за свободу от которого отдаю жизни: родных, друзей, свои собственные. Неудержимая жестокость, лишенная благородства и смысла - вот что пугает Николаса больше всего. В их стране тоже были и есть фашисты, и появились они совсем не просто так. Нет-нет, вовсе не такими солдатами возникает желание идти в бой. Монстров не берут на войну, с ними воюют - тут главное ничего не перепутать.
    Мало кто задумывается о глобальности этой страшной машины порабощения умов, но от этого она не становится менее разрушительной. И всепоглощающей. Ненависть не порождает ничего, кроме ненависти, жестокость в ответ получает только еще большую жестокость. Простой как мир закон природного равновесия, который Гитлер виртуозно использует для достижения своих целей. Даже будучи порицаем, он все равно умудряется с ужасающей легкостью управлять людьми.
    Но только не мной, - думает Николас, буквально вталкивая немца в палатку передвижного госпиталя. Опять. Это место уже должно казаться пленнику домом, хотя, вряд ли, конечно, он еще когда-то его увидит... Дом. С этой войны мало кто вернется. Ник изо всех сил старается не думать об этом, как и о том, что всего пару минут назад фриц говорил ему "прости". Говорил искренне, потому что не было совершенно никакого смысла лгать - от этого все равно ничего не изменилось бы.
    - Не вздумай шуметь ты... странный, невозможный человек, - врач не слишком аккуратно помогает оберштурмфюрер сесть на уже знакомый до боли стул и сам кривиться от боли и подступающей к горлу тошноты, приходится на пару секунд замереть, крепко ухватившись за деревянную спинку - Неблагодарная скотина... - Марлоу хмурится и глубоко дышит, чтобы успокоиться и успокоить бешено колотящееся сердце. Господи, как же, мать твою, страшно. И совсем не хочется умирать. Никогда не хотелось... Он закрывает глаза и считает до трех. Все.
    Все.
    Мосты сожрали огненные драконы. Большие с свирепые они уже не позволят повернуть назад. Николас ощущает себя мальчишкой, совсем юным и глупым до невозможности. У него в груди - свойственная только подросткам слепая уверенность в собственной правоте, когда даже все самые логичные доводы, не совпадающие с твой точкой зрения, кажутся сущим бредом. Так что... либо этот ебучий фашист свалит отсюда ко всем чертям, либо Марлоу придется выгонять его пинками, что совершенно смешно и нелепо, потому что обнаглевшие в конец пошли немцы - поганой метлой их не выметешь. С честью, видите ли, он помереть вздумал. Ник плевать хотел на фашистскую честь, вот так вот. Жаль объяснить не получиться. Только если на пальцах... что Николас и делает, когда на возражения демонстрирует немцу средний палец. Жест универсальный, - хоть и ребяческий, - его, пожалуй, невозможно не понять.
    Приходится сцепить зубы и терпеть, чтобы собрать по палатке все необходимое. Марлоу каким-то чудом действительно удается метаться туда-сюда, не обращая внимания на раскаленные спицы, входящие под ребра при каждом резком движении.  Чешется неимоверно, это, наверное, единственное, что врач не может игнорировать.
    В конечном счете, всего через несколько минут, фашист становится счастливым обладателем карты местности, составленной лично разведчиками дивизии, фонарика и форменной британской куртки, которую Николас кидает офицеру последней. Нет, ему не жалко, все равно ее надо было бы выкидывать, да и предателям, как правило, форма без надобности.
    Марлоу готов даже шутить на этот счет - он все еще ненавязчиво верит, что... как-нибудь обойдется.
    Нужно еще хоть какое-то оружие, потому что в лесу, кроме союзных войск, есть еще и дикие животные, но Николас даже после всего содеянного не отдаст фрицу свой табельный пистолет. Это табу. Это все равно что отдать, к примеру, свою руку.
    - Хорошо, стоит дать тебе что-то, чем ты сможешь отбиться от... понятия не имею, кто здесь водится... ладно, - врач вздыхает прерывисто и с хрипотцой, свойственной немолодым людям после тяжелых физических нагрузок - Ты же в курсе, что  "умереть достойно" означает "сделав все невозможное"? Хотя кому я говорю, ты же не понимаешь нихрена. - Николас вдруг замирает напротив немца и пару секунд смотрит на того не читаемым взглядом, а потом, будто ничего не было, несильно пинает его носком ботинка по ноге, призывая оторвать зад от стула.
    Времени у них все еще нет.

    0

    30

    Шаг. Другой. Ещё один. Окружающий мир шутит недобрые шутки: расстояния и пространства становятся гораздо больше, чем кажутся на первый взгляд, а время несётся в какой-то дьявольской пляске, хотя ещё недавно текло медленно и неторопливо. Путь до медицинской палатки занимает едва ли две минуты, но Эрнсту они кажутся часами, особенно когда он отваливается от ствола дерева и с трудом переставляет одеревеневшие ноги, делая первые шаги. В чём-то это даже и хорошо: полностью сосредоточившись на собственных негнущихся ногах, Эрнст в состоянии думать только о том, чтобы не упасть и не опрокинуть поддерживающего его британца: тогда уж они точно поднимут на уши весь лагерь.
    Впрочем, британец и сам еле переставляет ноги. Со стороны они, наверное, смахивают на двоих сильно подвыпивших приятелей, возвращающихся домой после затяжной ночной гулянки... разве что не горланят песни. Эта мысль почему-то ужасно смешит; Эрнст тихонько фыркает под нос и улыбается куда-то в темноту.
    И прозрачная летняя тьма улыбается ему в ответ.
    Когда они наконец добираются до палатки, Эрнст готов проклясть всё на свете и не имеет решительно никаких сил сопротивляться: возобновлённый в освобождённых от верёвок конечностях кровоток приносит с собой помимо ощущения жжения ещё и боль. Кажется, будто по оберштурмфюреру только что  торжественным строем прогарцевали все кавалерийские дивизии вермахта; тяжело рухнув на стул, он кривит физиономию и шипит - темно, да и не перед кем держать лицо: уж здесь-то видели самую глубину его падения, и играть в героя больше ни к чему. Его спутнику, видимо, путь тоже дался с трудом: он уцепляется за спинку стула и в какой-то момент Эрнсту кажется, что тот вот-вот рухнет. Он машинально вскидывает руку, стремясь как-то подхватить, удержать от падения... Но необходимости в этом нет - врач быстро приходит в себя, хотя дыхание его остаётся хриплым и шумным, как у загнанного зверя. В темноте этот звук особенно хорошо слышен.
    "Сам себя загнал в ловушку", - думает Эрнст, и почему-то эта мысль снова вызывает в нём отчаянную досадливую злость. Он не может толком сказать, на что именно злится, но точно не на этого неуёмного британца. Скорее, на обстоятельства, заставившие его творить чёрт знает что вопреки всем военным законам, но в соответствии с законами совести, почти утерявшими силу на этой безумной войне.
    - Sie werden dich töten, - яростно шипит Ауфенбах, обращаясь к мечущейся по палатке размытой тени. - Du verstehst nicht, dass du machst. Diese Unvernunft! Du sollst so nicht handeln!
    Впрочем, врач, видимо, лучше знает, как ему следует поступать, поскольку по окончанию возмущённой тирады Эрнста поворачивается к нему и совершенно невозмутимо демонстрирует средний палец. При том, что изо всей речи он, судя по всему, не понял ни слова, можно ручаться за то, что общий смысл до него дошёл. У Эрнста эта ребяческая выходка почему-то вызывает очередной приступ веселья: он тихо смеётся, запрокинув голову и белея зубами в полутьме. А затем, всё ещё улыбаясь и качая головой, говорит совершенно несвойственным ему мягким тоном:
    - Dummkopf... naive und ehrliche.
    Когда у него в руках оказываются фонарик и измятый, истрёпанный на ощупь лист бумаги, Эрнсту с трудом удаётся побороть искушение сию же секунду рассмотреть оказавшуюся в руках карту. В том, что это именно карта, нет ни малейших сомнений: его явно решили оснастить минимальным комплектом для выживания. Этот истрёпанный листок - его шанс, любезно пришедший ему в самом конце игры козырь, и теперь его шансы растут. Даже сквозь сумрак видно, как подрагивает листок в его руке.
    Впрочем, времени на анализ вероятностей у него нет. Когда на колени падает куртка, Эрнст, шипя от боли, ввинчивается в рукава, распихивает нехитрый скарб по карманам... и неожиданно замирает, когда пальцы нащупывают на ткани засохшую кровь и ровный длинный разрез. Какая-то очень важная и правильная мысль начинает метаться в голове, отскакивая от сводов черепа, будто каучуковый мячик, и её никак, никак не удаётся поймать...
    Услышав обращённые к нему слова, Эрнст вскидывает глаза и хмурится, безуспешно пытаясь уловить смысл, вложенный в непривычные звуки чужого языка. Ему удаётся понять только слово "умирать" - уж его-то он выучил очень хорошо. А вот последующий взгляд ему понять не удаётся, и он просто смотрит в ответ - прямо и открыто, почему-то почти не дыша.
    Когда этот странный зрительный контакт прерывается, алгоритм последующих действий сам возникает в его голове. Всё предельно просто и ясно, вот только время, время...
    Времени нет, и поэтому Эрнст вываливается из палатки так быстро, как только может. И что было силы припускает к тому самому дереву, возле которого сидел ещё несколько минут назад. Он и сам не ожидает от себя такой скорости, но, видимо, вновь появившиеся перспективы способствуют открытию второго дыхания. Верёвки никуда не делись; Эрнст быстро собирает их, крепко связывает разрезанные концы и кое-как пристраивает моток за пояс. Шарить по земле вокруг приходится чуть дольше, но в итоге привыкшие к темноте глаза всё-таки улавливают в траве отблеск лезвия выброшенного ножа. Нож отправляется в карман куртки, а Эрнст отходит чуть дальше и снова принимается ворошить траву.
    Искомое находится почти сразу - всё-таки ему пришлось пялиться на этот чёртов камень в течение целого дня. Острый зазубренный край - именно то, что нужно, а уж как немцу удалось до него дотянуться, пусть англичане придумывают сами. Эрнст кладёт камень там, где сидел, на максимально заметном месте. Вряд ли кто-то обойдёт вниманием столь заметную улику. Ну, а потом уже остаётся сущая мелочь - переворошить траву, скрыв часть следов и создав впечатление того, что на этом месте была борьба.
    Закончив, Эрнст падает на колени и упирается здоровой рукой в землю, чтоб хоть как-то перевести дух. На все совершённые манипуляции у него уходит около трёх минут, и это при любом раскладе больше, намного больше, чем он может себе позволить. Он понимает, что силы нужно беречь, но уйти просто так ему не позволяет элементарное чувство долга: оставлять спасающего его человека на верную смерть кажется подлостью.
    Остаётся самое сложное - как-то объяснить главному действующему лицу спектакля всё происходящее.
    И, чёрт побери, Эрнст совершенно не представляет, как будет это делать.

    0


    Вы здесь » JUST FOR FUN » ВЕРЕСКОВАЯ ПУСТОШЬ » Another side


    Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно