Первое своё ранение Эрнст получил осенью сорок первого, на границе Западной Украины и Белоруссии. Их бригаду бросали вдоль линии фронта так часто, что солдаты успели забыть, когда в последний раз покидали сёдла. Первая кавалерийская ввиду своей мобильности оказалась совершенно незаменимой, когда хлынули промозглые осенние ливни, превращая ухабистые грунтовые дороги в сплошные потоки грязи, в которой по люки утопали танки; особенно справедливо это было для Полесья, где царило абсолютное бездорожье, и где механизированные части вообще не способны были передвигаться.
Группы армий "Центр" и "Юг" вышли на Полесье флангами, и ввиду абсолютной непроходимости район из плана боевых действий был исключён. В линии фронта образовалась дыра почти в три сотни миль, и в эту дыру незамедлительно попёрли части РККА, которые умудрялись передвигаться по болотистой гати, как по мостовым. Докучали также и прятавшиеся по лесам русские и украинские партизаны, пускавшие под откос эшелоны с военными грузами и взрывающие мосты, делая разлившиеся притоки рек совершенно непреодолимым препятствием - для танков и пехоты, но не для кавалерии.
Конница, преодолевая вплавь реки и проходя по узким болотным тропам, отражала атаки русской пехоты, вела зачистки в лесах, выкуривая партизанские отряды, и даже умудрялась вполне успешно выступать против танковых частей. Люди были измотаны, голодны и злы, как дьяволы; лошади, перебивавшиеся подножным кормом, чувствовали себя не лучше. Каждый третий чихал и кашлял; чёртова туча народу слегла с воспалением лёгких. Не было медикаментов, не было фуража, не было боеприпасов - ожидаемый эшелон был взорван четыре дня назад, и один только господь был в курсе, когда стоило ждать следующего. Отто Фегелейн, штандартерфюрер бригады, сходил с ума, метался от полка к полку, тормошил радистов, передавая в штаб ругательные телеграммы на грани фола, выдавал в сутки килограммы корреспонденции, планировал и перепланировал наступления и атаки... Он умудрялся быть везде и нигде одновременно; ходили слухи, что он не спит и не ест уже с месяц, и слухи эти были недалеки от истины. Боевые офицеры Фегелейна не любили, небезосновательно считая выскочкой и карьеристом, но факт оставался фактом - именно он умудрялся поддерживать боеспособность бригады в эти промозглые осенние месяцы.
Эрнст же впал в какую-то полусонную апатию. Дождливая серость нагоняла на него тоску; бесконечные марш-броски, перегоны и ночёвки в стратегически укрытых полузатопленных низинах сокращали его существование до какого-то примитивнейшего алгоритма. Идти, сооружать укрытие, сущить снаряжение, спать, снова идти, идти быстрее, ещё быстрее, сооружать укрытие... Его не брали ни насморк, ни простуда, но его деятельный ум не выносил вынужденной стагнации. И оживал Ауфенбах только во время боёв, когда они натыкались на очередной партизанский отряд или прорывали оборону русских, налетая на линии укреплений.
Потери их пока были незначительны. Не считая двоих, умерших от пневмонии, и четверых, потерянных при очередном набеге партизан, бригада продолжала наступление в полном составе. Но в воздухе постоянно витало ожидание чего-то недоброго, какое-то мрачное предчувствие, обусловленное не то погодой, не то общим упадочническим настроем. И в ночь на 16 сентября все эти томящие предчувствия вылились, наконец, во что-то определённое: при попытке форсировать реку они угодили под артобстрел.
То ли виной тому были неточности в картах, то ли бессонные месяцы Фегелейна наконец привели к ошибке, но он повернул на добрых десять миль выше по течению, чем следовало бы. Они вышли прямо на артиллерийский расчёт русских, и хоть те и не сразу сориентировались в ситуации, но первая колонна немцев была сметена, не успев дойти до противоположного берега.
Эрнст шёл в первой колонне.
Оставалось выбраться на мелководье, и под прикрытием отвесного обрывистого берега можно было бы обойти и ударить с флангов. Но лошади шарахались в сторону от разрывающихся снарядов, сходили с брода, взяли в топком илистом дне и заваливались, подминая всадников. Кто-то пустился вплавь, стараясь уйти с линии обстрела, кто-то изо всех сил гнал коней вперёд, чтобы поскорее достигнуть берега и укрыться за высокими краями обрыва. Абелард, гнедой мерин Эрнста, рвался вперёд, тянул голову, и вода уже не доставала его брюха, как вдруг снаряд рванул прямо у него под ногами. Конь, отброшенный на спину и буквально выпотрошенный страшной силой, забился в потоке, окрашивая воду алым. А Эрнст, подмятый четырёхсоткилограммовой лошадиной тушей, отчаянно барахтался в воде, пытаясь выбраться. Ему почти удалось, но спустя минуту в нескольких футах от него рванул второй, раздробив с таким трудом высвобожденную из-под трупа коня ногу в кровавый фарш.
Как он выбрался, он не помнил.
Очнулся он в полевом госпитале, почти в пятидесяти милях от того места, где их накрыли. Герр Шеллинг, благообразный седой доктор, прошедший ещё Первую Мировую и оттого отрастивший себе потрясающе дурной нрав вкупе со здравым военно-полевым цинизмом, долго рассказывал Ауфенбаху о том, как ему повезло: туша коня и вода спасли его от основной взрывной волны, а нога пострадала исключительно потому, что Эрнст "от большого ума засунул её едва ли не в эпицентр". Голень пришлось собирать по осколкам, повредилось сухожилие, мышцы бедра болтались окровавленными лоскутами, так что сильная хромота офицеру была якобы обеспечена, вкупе с тремя месяцами пребывания на больничной койке.
Но чёрта с два. Эрнст встал через три недели - осваивал костыли долго и упорно, веселя пациентов витиеватыми матерными конструкциями и пикировками с доктором Шеллингом. Тот, сперва пришедший в ужас от неимоверной активности Ауфенбаха, в конце концов махнул рукой на беспокойного пациента, благо, выздоровление вроде шло своим чередом и осложнений не наблюдалось.
Ещё через пару недель Эрнст избавился и от костылей - с черепашьей медлительностью наматывал круги, шатаясь и цепляясь за всё и всех, попадавшихся под руку. Затем начал ходить с нормальной скоростью, правда, походка его была весьма комична, за что от доктора он удостоился как минимум дюжины умеренно ядовитых прозвищ. Но потом и это пришло в норму, и о ранении напоминала только сеть уродливых шрамов, разбегающаяся вверх по ноге от самой лодыжки, да отчаянная ломота в костях, навещающая Ауфенбаха в сырую погоду.
В середине ноября он вернулся в строй и был перенаправлен в Польшу, а затем, уже в составе новой дивизии, получившей название "Флориан Гайер", отправился на Западный фронт. Ранение, полученное им в Полесье, было далеко не последним: достаточно было проследить тонкую вязь шрамов на теле, чтобы составить личную карту военных действий Эрнста Ауфенбаха в подробностях. Тонкий белый шрам на левом виске остался после осколка гранаты, чудом не угодившего ему в глазницу. На правом боку белела уродливая отметина после открытого перелома ребра, а подвижность левой руки была ограничена, о чём напоминала жирная белая полоса, тянущаяся вдоль запястья: загнанная в угол горстка французских сопротивленцев пошла в штыковую, и Эрнсту тогда не пришло в голову ничего лучше идеи перехватить направленный ему в горло штык голой рукой. Много их было, ранений и царапин, больших и маленьких, но обстоятельства того, самого первого, остались в памяти навсегда. Запомнился и госпиталь, и седой, острый на язык доктор, и особенно - смерть, которая так естественно выглядела в бою и так уродлива была там, на замызганных больничных подстилках. Гноящиеся раны, перебитые позвоночники, обожжённые лица не особо потрясали Эрнста; гораздо с большим удивлением он принимал тот факт, что всё это подлежит восстановлению. Сам он в совершенстве владел искусством разрушения, но созидать не умел. И теперь, когда на его глазах Шеллер восстанавливал разрушенное, это казалось ему сродни какому-то божественному таланту, будто бы в руках пожилого доктора была сосредоточена некая волшебная сила, которую не омрачал даже тот факт, что сам кудесник сквернословил как дьявол, пил как сапожник и ехидничал, как последний сукин сын.
Когда необходимость в костылях отпала, и Эрнст вопреки предписаниям принялся мельтешить по госпиталю туда-сюда, разрабатывая ногу, доктор Шеллер потихоньку начал привлекать его к причинению всяческого рода пользы, гоняя то принести воды, то выбросить вонючие заскорузлые бинты, то удерживать больного, которому предстояла особо болезненная процедура. Эрнст сутки напролёт ковылял туда-сюда, таская инструменты, медикаменты, и один раз - даже почерневшую от гангрены ампутированную ногу.
- Давай-давай, роттенфюрер, это тебе не седло жопой полировать, - подгонял его почтенный эскулап. Если поначалу грубоватый цинизм Шеллера был Эрнсту неприятен, то сейчас он начал его понимать. Ежедневно видя перед собой десятки, если не сотни страдающих людей, волей-неволей перестаёшь испытывать какую-то эмоциональную вовлечённость в их страдания - а иначе есть риск просто-напросто свихнуться, бесконечно пропуская через себя чужую боль. Неделю спустя Эрнст уже не морщился, глядя на то, как Шеллер соединяет переломанные кости, вскрывает гнойные раны и отдирает присохшие бинты. Тот делал это механически, рутинно, и при взгляде на него Ауфенбаху стало казаться, что душа этого уникального во всех отношениях человека давным-давно усохла и окаменела: не врач - кукольник, починяющий поломанных людей. Изначально померещившееся Эрнсту волшебство оказалось лишь знанием, помноженным на многолетний опыт и выверенную точность движений.
...И вот теперь он снова наблюдает ту почудившуюся ему магию в действии.
Когда в рану попадает алкоголь, немец непроизвольно дёргается, но его крепко удерживают за руку; жжёт, будто бы адским огнём, но Эрнст держится, зная, что это лишь увертюра - опера будет куда как занимательнее. И он, разумеется, оказывается прав: когда лезвие скальпеля вспарывает кожу, его подбрасывает, будто через него пропускают электрический ток. Сразу несколько англичан прижимают его к топчану, играющему роль операционного стола, не давая пошевелиться. Но Эрнста всё равно то выгибает дугой, как лук, на который натягивают тетиву, то мелко трясёт, так, что каблуками сапог он царапает доски топчана. Лучшим выходом для него сейчас было бы отключиться, но организм играет с ним злую шутку - и держит в сознании всё то время, пока британец извлекает пулю. Лезвие скальпеля чертовски холодное, и Эрнст чувствует, как каждое его движение отдаётся в мозгу болезненно яркой вспышкой. Холодный пот заливает глаза; лицо постепенно сравнивается цветом с кителем, приобретая благородный оттенок фельдграу. Скулы сводит судорогой, зажатое в зубах сукно трещит, но всё-таки выдерживает - Эрнст молча давится застревающим в горле криком, и даже собственное судорожное дыхание кажется ему оглушительно громким.
А потом ощущение пронизывающего холода лезвия исчезает. Исчезает и скрежет пули о кость; Ауфенбах слышит радостный возглас, открывает глаза и видит крохотный комок свинца, зажатый в окровавленных щипцах. И переводит взгляд на врача - тот будто бы светится изнутри, одержав очередную свою маленькую победу. В обычном рутинном моменте оберштурмфюреру видится волшебство и величие, секунда торжества созидания над разрушением; драконья чешуя искрится золотом в тусклом свете настольной лампы, являя истинное золото Рейна. Эрнст не понимает ни слова из того, что ему говорят, но смотрит в ответ с благодарностью и восхищением.
Ему начинает казаться, что этот парень - живее всех живых из тех, кого он встречал за последние пять лет.