Николас спотыкается, когда немец внезапно начинает ржать. Это что еще за фокусы? Точнее, что еще за хрень такая..? Тут, понимаешь ли, супер-секретная операция намечается, которая некоторым грозит, если не расстрелом, то уж всяко большими проблемами, а этому... уроду моральному весело. Будь Марлоу чуть более вспыльчивым, чем он есть, давно бы уже огрел весельчака чем-нибудь тяжелым, чтобы жизнь медом не казалась, но, увы, сейчас врача волнует другое - как сделать так, чтобы этот придурочный не сгинул в глухом лесу сразу после того, как окажется за пределами лагеря. Во всяком случае, он должен уйти достаточно далеко, чтобы Ник никогда больше о нем не услышал, а там... а там пусть помирает сколько хочет и где хочет, лишь бы больше не попадался на глаза.
- Ненормальный, - фыркает медик и на всякий случай пихает немцу еще один фонарик, так все-таки надежнее, точнее, есть надежда, что пленнику действительно удастся уйти подальше, а может даже и выжить. Говорят, фашисты страшно живучие гады... вот и проверим, - Дать бы тебе по башке этим фонариком, да боюсь, что завалишься прямо здесь ко всеобщей волчьей радости...
В прочем, даже если бы Николас и собирался огреть фрица осветительным прибором, то все равно не успел бы - тот с какой-то удивительной резвостью кинулся прочь из палатки. Марлоу даже засомневался, а не понимает ли этот гаденыш английский больше, чем пытается показать? Однако, когда доктор вытаскивается следом, честно говоря, искренне полагая, что немца уже и след простыл, то к неудовольствию своему обнаруживает причину своих страданий и мучений ползающей вокруг злосчастного дерева.
Это сначала удивляет, потом - раздражает. Даже когда Ник понимает, что немец заметает следы. Для него. Чтобы не попался. Чтобы не расстреляли. Порядочный, значит, попался фашист. Вот тебе и и все понятия о нацистах. Вот тебе и озлобленные, дикие звери. В прочем, если говорить откровенно, то и сам Марлоу повел себя далеко не как патриот своей страны и борец за освобождение мира от гнета Рейхстага. Ну, или это как еще посмотреть. Своеобразная измена видится лично им поступком необходимым и правильным, настолько, что перспектива смерти от рук... винтовок товарищей отступает на второй план. В жизни можно ошибаться много раз, важнее гораздо сделать хоть один раз свой собственный выбор. Николас его сделал, вполне сознательно, никто не сможет его упрекнуть в нечестности, а сам он никогда не скажет, что был обманут или не понимал, что творит. Понимал. Слишком хорошо понимал, чтобы повернуть назад.
С неожиданной настойчивостью и взявшейся из неоткуда силой раненый медик почти за шкирку вздергивает фрица на ноги и, казалось бы, очень невежливо толкает в сторону от лагеря, во тьму леса. И толкает до тех пор, пока они оба не пересекают невидимую черту, оказываясь позади палаток.
- Вали давай уже. Я сам разберусь со своими проблемами. Ты мне ничего не должен... фриц, - Марлоу старается всем своим видом и голосом отбить у немца желание спорить, потому что, видит бог, он упрям как осел... не менее упрям, чем сам британец, в общем-то, - Пошел вон или, клянусь, я тебя пристрелю к чертовой матери... - шепот похож на змеиное шипение, угрожающее и отчаянное, как если бы какому-нибудь болотному ужику наступили на хвост армейским сапогом. Ужи не ядовиты, но это вовсе не значит, что они не умеют эффектно шипеть.
Для демонстрации своих самых благих намерений Ник достает свой табельный пистолет и щелкает затвором. Конечно же, он не будет стрелять, возможно, даже если немец пойдет на него с ножом, но надо же дать ему понять, что здесь его пребывание уже слишком затянулось. Что бы он там не задумал, Марлоу не станет в этом участвовать. Ему совершенно точно не нужна помощь немца - он сам способен ответить за свои поступки.
Камнями его что ли закидать..?
Врач делает шаг назад. Потом еще. И еще один. И останавливается только когда снова заходит на территорию лагеря, незримо очерченную контуром полога палатки.
- Кыш, - зачем-то говорит Ник, и это простое слово, которым обычно разгоняют голубей или дворовых кошек смешит его самого до неимоверности - И... не попадайся.
Another side
Сообщений 31 страница 43 из 43
Поделиться312024-11-02 21:39:26
Поделиться322024-11-02 21:39:36
И откуда только сила взялась, успел удивиться Эрнст, когда его буквально-таки за шиворот поволокли в сторону леса. Сопротивляться он не стал - был слишком занят прокручиванием в голове всех деталей. Не приведи господь чего-то упустить, забыть, недоглядеть, и все его усилия пропали бы к чертям. Этого он позволить не мог. Не из-за внезапно обострившегося чувства справедливости, не из-за собственных принципов... Чёрт его знает, почему. Чего ему сейчас менее всего хотелось, так это искать объяснений собственным поступкам. И поэтому он переключился на изъяны в алгоритме.
В сущности, прореха в плане была всего одна. И именно она сейчас раздражённо шипела на Эрнста, размахивая пистолетом и, видимо, недвусмысленно намекая на то, что кому-то пора убираться восвояси. Что ж... оставалось только пожалеть о том, что договориться мирным путём не выйдет. В конце концов, Ауфенбаху не привыкать было действовать экспромтом. Однако же, он всё равно довольно долго колебался, изумляясь при том собственной нерешительности. Секундная заминка едва не стоила ему упущенного шанса, и поэтому пришлось действовать быстро, так быстро, насколько был способен работающий на последнем пределе возможностей организм.
- Pssst, - шикнул Эрнст, чтобы привлечь внимание. И заговорил быстрым-быстрым шёпотом. - Danke dir. Verzeih mich dafür, was jetzt geschehen wird.
И добавил, почему-то тяжело вздохнув:
- Ich bin einfach ich will, dass du übergelebt hast.
Дальнейшее происходило с какой-то чудовищной скоростью, почти на грани человеческого восприятия. Эрнст просто швырнул себя вперёд, за доли секунды преодолев разделяющее их расстояние, и со всей силы въехал британцу по физиономии. Тот, раздражённый задержками и болтовнёй, явно не ожидал от немца ни такой быстроты, ни такой вопиющей подлости, так что отреагировать не успел. Эрнст осторожно приложил его по затылку рукоятью его же пистолета, а затем, убедившись, что врач в отключке, снял с пояса моток верёвок и принялся за дело, стараясь вязать так, чтобы узлы выглядели крепкими и при том не причиняли особого дискомфорта - в частности, не задевали рану. Которая, к слову сказать, выглядела крайне скверно: сквозь бинты проступила кровь, и если приложить ладонь, можно было почувствовать жар даже сквозь повязку. Эрнст нахмурился и покачал головой: явные признаки инфекции. Тогда, в полевом госпитале в Полесье, Шеллер лечил такие раны долго и мучительно: не хватало медикаментов, и он немилосердно гонял Ауфенбаха за какими-то вонючими травами в ближайший лесок. Зелёная кашица смердела и пачкала всё вокруг, а вот польза от неё была весьма условная, но всё же троих герру Шеллеру удалось с её помощью вытянуть буквально-таки с того света. Впрочем, на этих троих приходился ещё десяток тех, кому вонючие травяные врачевания не помогли... Что ж, оставалось лишь надеяться на то, что с медикаментами у союзников порядок.
Пистолет Эрнст после кратких раздумий пинком отправил в сторону - днём его непременно найдут, и это послужит ещё одним доказательством того, что врач отчаянно сопротивлялся, пытаясь остановить пленника. Картина была предельно ясна: фашист каким-то образом дотянулся до камня с острым краем, перерезал верёвки, ограбил медицинскую палатку и попутно умудрился настучать по физиономии несчастному врачу, заподозрившему неладное и героически пытавшемуся остановить беглеца. Всё было расписано как по нотам.
"Ещё и к награде представят. Вот уж кто-то посмеётся," - хмыкнул Эрнст, волоча британца чуть в сторону - туда, где до этого он примял траву и кое-где даже взрыл землю. Теперь даже самый дотошный полицай не смог бы разобраться в том, что произошло тут на самом деле, а, стало быть, цель была достигнута. Нужно было уходить.
Но Эрнст задержался. Всего на несколько секунд: его внимание привлекла цепочка на шее англичанина. Достав "медальоны смерти", он осторожно провёл пальцами по выбитым на тёплом металле буквам. В такой темноте нечего было и пытаться разглядеть надпись, но в Фогельзанге их среди прочего учили читать подобные надписи на ощупь - ссыпали в мешочек мелочь и заставляли определять номинал каждой монеты не глядя. Пару месяцев юнкера ходили, позвякивая мелочью во всех карманах, - это было необязательно, но идея всех увлекла. Правда, в итоге энтузиазм достаточно быстро схлынул, и только некоторым удалось научиться этому нехитрому фокусу... но Эрнст с его непробиваемым упорством всё-таки добился своего. И теперь хмурился сосредоточенно, водя пальцем по металлической поверхности. Читать мелкий вогнутый шрифт было неудобно, отвлекала боль в боку и в руке, но в итоге едва ощутимые линии всё-таки сложились в нечто осмысленное.
- Николас... - прошептал Эрнст, глядя на своего спасителя. - Николас Мари... Марлоу.
Вот так чужак внезапно обрёл имя, которое раскалёнными иглами впилось в память, осело на кончиках пальцев переплетениями линий. Это имя означало долг величиною в жизнь, бремя которого Эрнсту теперь придётся нести до конца своих дней, ибо вряд ли он когда-нибудь сможет его вернуть.
Впрочем, сейчас он сделал всё, что мог. Можно было уходить.
Эрнст отошёл назад и стремительно скрылся в темноте, ощущая какую-то смутную, грызущую нутро тоску.
Он щёл вперёд, не глядя в карту и не разбирая дороги. Пару раз едва не скатился в овраг, едва продрался сквозь совершенно непролазную кучу валежника, запутал следы, пройдя вверх по руслу небольшого лесного ручья, из которого же и напился ледяной, ломящей зубы воды. И только отойдя от лагеря где-то на пару миль, он ощутил, как неведомая сила, до сих пор заставляющая его организм функционировать в сверхчеловеческом режиме, постепенно уходит. Боль становилась всё сильнее, переставлять ноги было всё сложнее с каждым шагом, и в конце концов он просто обрушился в корни какого-то огромного дерева и задремал.
Чуткий и тревожный сон продлился всего пару часов, хотя мнимое ощущение наступившей безопасности уговаривало остаться, отдохнуть ещё совсем немного, всего несколько минут, ведь он уже так далеко ушёл, небо ещё даже не светлеет, а мох так мягок... Но Эрнст сумел стряхнуть навалившееся на него сонное оцепенение, и в этом ему немало помог внезапно накативший голод. Включать фонарь он пока не хотел, но всё же пришлось это сделать: в темноте обнаружить что-либо съестное не представлялось возможным, а сдохнуть, отравившись поганками, было бы вовсе уж нелепо.
Пройдя немного со включённым фонарём, он наткнулся на обросший опятами пень. Обирал он их жадно, ел сырыми, и набил полные карманы куртки - про запас, чтобы можно было дольше пройти без остановок. Нужно было отойти как можно дальше от лагеря англичан, а потом уже можно было менять направление, сверившись с картой, и затевать охоту на мелкую лесную живность.
Он шёл до рассвета. Когда сумерки начали рассеиваться, подобрал себе подходящую палку-посох и наложил кое-какое подобие шины на повреждённую руку, оторвав полоску ткани от куртки. Затем сверился с картой. По всему выходило, что наиболее простым было бы вернуться к тому месту, где на их небольшой отряд набрели англичане, и оттуда уже продолжить движение на юго-восток, к Трану. Были немецкие форпосты и ближе, чуть к северу, но Эрнст не знал, сколько времени прошло с тех пор, как он попал в плен, и не вышибли ли ещё ребят с той высоты. Так что он выбрал более долгий и сложный путь к городу, который был достаточно хорошо укреплён и вряд ли сдал бы позиции так скоро.
Приблизительно двое суток ушло у него на то, чтобы добраться до той злосчастной поляны. Сперва он шёл на пределе возможностей, но погони не было слышно, и постепенно он сбавил темп - к тому же, идти становилось всё сложнее: его снова начинало лихорадить. Под конец он уже окончательно утратил всякую бдительность, и выйдя наконец-то к давно остывшему кострищу, просто рухнул на землю. Идти предстояло ещё несколько дней... а сил больше не было. Был жар, и холод, и жажда, и горький запах остывшего пепла, и ещё откуда-то, когда дул восточный ветер, доносился сладковатый запах гнили.
Через некоторое время - может быть, несколько часов, а может быть, сутки, - он всё-таки пришёл в себя настолько, что смог осмотреть стоянку. Ничего, что могло бы ему пригодиться, не осталось, только пустые гильзы кое-где поблёскивали в траве. Оставаться здесь не было никакого смысла: в кустах прятались тревожные тени, и давным-давно запёкшаяся кровь на земле всё ещё могла привлечь каких-то диких зверей. Нужно было двигаться дальше.
От поляны Эрнст сделал небольшой крюк - туда, где по его воспоминаниям, находился родник. Вода ненадолго привела его в чувство; к тому же поблизости обнаружились заросли малины, в которых он, впрочем, не рискнул задерживаться надолго - чёрт его знает, водились ли в здешних лесах медведи, но лучше было не рисковать. Набив ягодами на скорую руку свёрнутый из листьев кулёк, он поспешил прочь.
Впрочем, "поспешил" - слишком громко сказано. Он едва плёлся, и к тому моменту, как начали сгущаться сумерки, едва ли отошёл от поляны на четверть мили. Снова вернулся озноб, бесконечное мельтешение ветвей сливалось перед глазами в размытые серые полосы. В итоге он, конечно же, сбился с пути, слишком сильно забрав на северо-запад - то есть, в направлении, противоположном нужному. Вдобавок ко всем прочим неприятностям, его угораздило забрести в полосу мёртвого леса: продираться сквозь сваленные на земле сучья и стволы с каждым шагом становилось сложнее. На кажом шагу попадались овраги и неглубокие ямы; в один из таких оврагов он и скатился, запнувшись ногой о торчащий из земли корень. Здесь стоял отвратительный запах; очевидно, где-то поблизости из-под земли шёл ядовитый газ, что и послужило причиной гибели леса.
Но почему тогда было так много мух?
Дно оврага оказалось неожиданно мягким и рыхлым. Вставать не хотелось; не хотелось вообще шевелиться, но Эрнст всё-таки повернул голову...
Чтобы наткнуться взглядом на испачканную в пыли серую ладонь, обращённую к небу. Линия жизни была забита землёй, и оттого казалась чёрной.
Эрнста замутило. Он кое-как поднялся на четвереньки и зачем-то принялся разгребать руками рыхлую землю. Её было совсем немного - мертвецов забрасывали наспех, он понял это, как только наткнулся пальцами на сырое сукно. Но всё равно продолжил остервенело рыть дальше: ему казалось, что дно оврага шевелится, ходит ходуном, что погребённые здесь хотят на волю и тянут руки к нему, к Эрнсту. Он не остановился и тогда, когда в неверном свете наступающих сумерек мелькнули вышитые серебром молнии на лацкане; не остановился, когда из-под сорванных ногтей начала сочиться кровь. И только когда что-то тонкое и твёрдое ткнулось ему в руку, он прекратил. Это были очки с перекорёженными дужками - те самые очки в тонкой золочёной оправе, которых так стеснялся Клаус.
- Как там было, Клаус? - прошептал Эрнст колышущейся земле. - Я не помню. Как там было? Вечный покой даруй им, Господи, и вечный свет пусть им светит. kyrie eleison. Сhriste eleison. Kyrie eleison. Так?
И вот тогда он встал, проглотив зарождающийся в горле вопль, и пошёл дальше. После этого он ничего больше не помнил.
...До города он не дошёл всего несколько миль. Немецкий патруль едва не пристрелил его: спасло Эрнста только то, что будучи в полузабытьи, он как дьявол ругался по-немецки.
Но подобравшие его солдаты никак не могли понять, почему он постоянно твердил одно и то же имя.
- Николас, - рычал он в бреду. - Николас Мар-лоу...
- Что ж с ним сделал этот Марлоу-то, - качали ребята головами.
Эрнст пока этого не знал. Но он точно знал, что это имя нельзя было забывать.
И он помнил, помнил.
Поделиться332024-11-02 21:39:48
Грузовик подпрыгивает на очередном ухабе старой, изношенной дороги, и кузов изрядно встряхивает. Николаса по инерции ведет назад, затем резко кидает куда-то вправо, прямо на понуро сидящего рядом молодого солдата. Последний, в прочем, никак не выражает, казалось бы, очевидного неудовольствия, лишь кряхтит натужно под немалым весом соседа, и снова, как-то слишком быстро, затихает, в отличие от Марлоу, который материться витиевато и от души, в очередной раз приложившись больным плечом о ребро неказистой металлический скамьи.
Четыре дня назад военная колонна пересекла границу с Францией и теперь медленно, но верно двигалась на северо-восток к Экс-ан-Прованс, откуда груз должен отправиться поездом до самого места назначения, тем самым сэкономив пару-тройку дней и выторговав их для отдыха солдат. Они ушли в глубь страны уже на несколько сотен километров, а прямые как палки дороги все еще напоминают гребаный испытательный бомбардировочный полигон.
- Я предлагал повязку, - мужчина в офицерской форме хватается одной рукой за выступ железного каркаса кузова точно над головой Николаса; перед носом британца на секунду мелькает и исчезает свастика Рейха в железных когтях орла. Он мог бы воспроизвести этот знак с закрытыми глазами, собрать по линиям - так въелась эта гадость в сознание, будто ее выжгли на обратной стороне век. - И предлагаю снова. Глупо играть в великомученика. Здесь от этого никому не легче, Ник, ты ведь понимаешь это, да?
- Лучше, чем кто-либо другой, капитан Канн, – врач морщится коротко, почти по привычке, он уже научился без труда разбирать этот нетипичный, ломанный английский с острым привкусом немецкого акцента, но каждое слово до сих пор режет слух. – Оставьте повязку для тех, кому она действительно нужна. – Хотя, по большому счету, она не нужна никому из людей, находящихся в грузовике. Каждый из них, так или иначе, уже мертв.
- Право, конечно, твое. Но я бы не отказывался от помощи, пока ее предлагают, – для урожденного немца капитан действительно неплохо говорит по-английски. Объективно он единственный, кто в принципе может связать два слова или понять, что говорят.
Высокий, по-арийски красивый, с резкими чертами лица и холодными голубыми глазами, Канн, пожалуй, вообще слишком выделяется на фоне остальных немецких солдат, даже не смотря, на, казалось бы, безупречную систему отбора Третьего рейха. Хотя, наверное, больше всего его выделяет какая-то извращенная – но от этого почему-то только более привлекательная – человечность, уродливым изъяном зияющая на фоне его непоколебимой верности идеям нацизма.
С другой стороны, никому кроме Марлоу, капитанн пока помощь не предлагал... так настойчиво.
Бог был милостив ко мне, ведь я – не Вы, - хочется сказать Николасу, но он только запрокидывает голову, чтобы посмотреть немцу в глаза, и широко улыбается пугающей своей нездоровой простотой улыбкой.
- Все время забываю об отсутствии у тебя правильных манер, – наигранно вздыхает фриц, делая ударение на предпоследнее слово.
Женщина, сидящая напротив, сдавленно охает. Как ей кажется, для британца сейчас прозвучал смертный приговор. Гробовое молчание, царившее в кузова до этого, и нарушаемое только позвякиванием и дребезжанием металла, становится еще более напряженным. Люди вокруг, кажется, перестают дышать, но это всего лишь иллюзия – выработанный в плену инстинкт: опасаться малейшего дуновения ветерка, за которым может последовать буря. Ник имел честь убедиться на личном опыте в том, что настроения немецких солдат меняются так быстро, как не меняется караул в холодные зимние ночи, и человек, еще вчера приносивший тебе лишний кусок хлеба, сегодня может избить до полусмерти. Такая закономерность стала нормой, наряду с болью и страхом, и превратилась в условный рефлекс, но с появлением капитана Канна все немного изменилось. Последний всегда умудрялся вести себя с военнопленными так, будто он вез их не в концентрационный лагерь смерти, а, по меньшей мере, на курорт: он охотно рассказывал им про дальнейшую незавидную судьбу, не скупясь на подробности, и при этом, казалось, искренне сопереживал и сочувствовал личной трагедии каждого.
Николасу следовало бы его ненавидеть, как это делают все остальные, но он... не может – в заостренных, будто выточенных из камня, чертах Канна врачу видятся совсем другие, оставшиеся далеко в прошлом, но намертво выбитые в памяти, подобно личному номеру, который Марлоу еще предстоит получить.
Воздух вокруг, кажется, начинает вибрировать от нервного ожидания, но ничего так и не происходит – немец, не дождавшись никакой реакции, просто садится на скамью рядом с британцем, с той стороны, где по-ноябрьски промозглый ветер треплет свисающий с краев корпуса кузова брезент; через периодически то появляющуюся, то исчезающую прорезь видно, как прыгает на ямах и ухабах идущий следом грузовик.
От холода тело сотрясает озноб и ужасно хочется спать. Все эти дни колонна останавливалась редко, постоянный шум моторов и тряска, вступая в ядовитую реакцию с внутренним состоянием, не давали погрузиться даже в легкую дрему. Однако Николас знает, что стоит закрыть глаза, и его немедленно отбросит назад – в удушливый август, за тысячи километров от Франции, туда, где привычный для него мир рухнул, чтобы был возведен другой...
Расчеты пленного оберштурмфюрера оказались верны, план сработал как надо – Марлоу очнулся связанный и жутко злой, но у товарищей и мысли не возникло о том, чтобы обвинить его в измене; им гораздо легче было поверить в способность еле живого немца распилить тугой канат камнем и удрать из лагеря. Бредшо, разумеется, рвал и метал, а Волки еще три дня к ряду прочесывали лес, но так никого и не нашли. Все это время Ник жил в ожидании, ему казалось, что вот-вот фрица снова затащат в лагерь и тогда... тогда ему уже ничто не поможет.
Не затащили. Ни на следующий день, ни через день, ни через неделю, а спустя полторы остатки дивизии вышли к берегу Орн, чтобы объединиться с восьмым британским корпусом и тридцатым корпусом союзных войск. Еще через девять с половиной дней после этого стало известно, что германские войска наконец-то начали отступление.
Котел, конечно, закрылся еще нескоро, – союзники блокировали выход к побережью в попытках добить ослабевшего врага, – но Николас этого уже не застал. Его и десятерых солдат из сводного отряда почти сразу перебросили в Гавр, а оттуда – к границам с Норвегией, где безуспешно пытались укрепиться британские войска. Волков и капитана Брэдшо Марлоу больше не видел, только по прошествии полутора месяцев случайно узнал, что их, вместе с остатками польских партизан, сожгли в деревушке под Эссегом.
Три с лишнем недели – на самом деле двадцать три дня – Николас пролежал в госпитале на схроне в попытках восстановить силы. Последнее столкновение с нацистскими войсками едва не отправило его к праотцам, но снова вмешалась судьба, явно уготовившая для врача какую-то другую участь. Как оказалось после – еще менее завидную, чем смерть на поле боя. После госпитализации, вместо того, чтобы остаться и помогать мед штату справляться с нескончаемым потоком раненых, Ник вернулся на передовую. Его еще несколько раз забрасывало в разные горячие точки Европы, но закончилось все у юго-западной границы Франции.
Операция изначально была обречена на провал, но командование дало установку «любой ценой». Получилось только ценой жизней пятидесяти семи смелых, самоотверженных ребят. Их разбили через шесть дней ожесточенных столкновений; двадцать четыре взятых в плен солдата, из которых восемнадцать расстреляли на следующий день у стены разрушенного дома безымянного городка. Еще двоих показательно сожгли в старом грузовике за попытку побега. Их осталось четверо: Николас и трое рядовых солдат британской армии с такими же пронзительно голубыми глазами. Последнему факту врач сначала не придал особого значения, ему, если честно, было вовсе не до деталей, и только много после он понял, что, когда дело касается нацистов, случайности исключены.
Об Аушвице были наслышаны все, недостатка в информации не наблюдалось, ни в родных пенатах, ни в плену. Их держали вместе с другими военнопленными вплоть до самого отправления. В машины грузили уже отдельно – одиннадцать человек, не считая сопровождающих солдат, тщательно отобранных из бесчисленной толпы. Ник не смог бы сказать точно, сколько всего человек было схвачено. Пятьдесят, может быть, семьдесят; у всех у них был один пункт назначения - Фабрика Смерти.
Многие пытались покончить с собой, но удавалось даже не каждому пятому. Отучали от подобных мыслей немцы мастерски, они будто точно знали ту самую грань, до которой можно искалечить человеческое тело и психику, чтобы мучительное балансирование между жизнью и смертью ни в коем случае не закончилось последним. Пленных дрессировали, не как собак, а как диких зверей, согласных подчиняться только под угрозой адской боли.
Марлоу в определенном смысле повезло – его и еще десять "избранных" немцы целенаправленно обходили стороной со своим особым вниманием…, потому что "расходный материал для лабораторий должен был доехать до Освенцима если не в идеальном, то в приемлемом состоянии". Так пояснил капитан Канн, когда Николас все-таки осмелился спросить. Что подразумевалось под "приемлемым" состоянием понятно было и так: они должны быть способны выдержать все предназначенные для них эксперименты и не сдохнуть на следующий же день, в противном случае цели не оправдают средств, затраченных на перевозку.
Теперь их ждет поезд в Экс-ан-Прованс. Концентрационный лагерь там давно закрыт, но вокзал все еще отправляет до Аушвица живой груз, ставший за столько лет уже привычным.
Николасу все же не хватает выдержки – он погружается в неспокойную, вязкую полудрему. Перед глазами тут же начинают плясать расплывчатые, неясные образы, чьи-то знакомые и незнакомые лица, искаженные, страшные, будто карнавальные маски, все вокруг наполняется запахом дыма и пороха... вспышка - и мир окрашивается в красный. Марлоу дергается так резко, что едва не слетает со скамьи, но чужая рука, крепко сжавшаяся на плече, помогает удержаться на месте. Фриц не смотрит на пленного – только перед собой, но британец почти слышит: «...снова кошмар?», и поджимает упрямо губы. Кошмары теперь его постоянные спутники и единственное напоминание о прошлой жизни. Он не стал бы избавляться от них, даже если бы мог. Зачем? Времени осталось не так уж и много, каждый фрагмент прошлого хоть и тяжелее любого груза, но дороже золота. Мы из породы битых, но живучих. Мы помним все, нам память дорога.
Еще через сутки колонна въезжает в город. Состав из шести вагонов словно врос в рельсы у убитого временем перрона. Тяжелый паровоз осел от старости, накренился, будто он устал от нескончаемых рейдов в один конец. Устал, но терпеливо ждет своих невольных пассажиров, до нервной дрожи пугая их одним своим существованием.
Их выгружают из машин в течение целого часа, и Николас успевает рассмотреть окрестные пейзажи: неказистые домишки, явно возведенные на скорую руку, худые дороги и большие железные ворота по правую сторону, ведущие на территорию бывшего лагеря. Марлоу невольно пытается прикинуть, будет ли Аушвиц похож на это место, или у Фабрики Смерти свои... особенности?.. Все время до новой команды, британец ждет оживления, суеты, но их нет – только густое, липкое отчаяние на лицах окружающих его людей. Кажется, вокруг движутся только солдаты Рейха: их автомобили и отряды, – все остальное же просто фон, статичная, серая картинка для создания нужной атмосферы и сценического образа.
Когда военнопленных, наконец, собирают вместе и направляют к перрону, образовавшаяся очередь движется до нелепости медленно, как в замедленной съемке – никто не спешит оказаться в поезде раньше времени. И не то чтобы у людей еще оставалась надежда - ее выбили пинками по ребрам, выпустили вместе с кровью, просто каждый из них понимает, что одновременно с закрытием двери товарного вагона наступит конец, и точка в этой некрасивой истории будет поставлена. Красная, как и сама кровь.
Одиннадцать человек, включая Марлоу, тащатся позади всех, им в отдельный вагон. В Аушвице их высадят первыми.
Канн, исчезнувший сразу после выгрузки, догоняет Ника почти у самого подъема на перрон.
- Вот, – он, не глядя, быстро пихает что-то в карман грязной куртки врача. – Боюсь, что меня могут оставить здесь, встречать следующие колонны... Ты забавный малый, Марлоу, жаль, что не ариец.
У Николаса есть всего пара мгновений, чтобы сунуть руку в карман и нащупать теплый металл своего армейского жетона...
Поделиться342024-11-02 21:39:59
Невнятное бормотание, доносящееся над головой, наконец-то начинает складываться в осмысленные фразы.
- Не жилец, говорю же вам... В таком состоянии... Только морфий...
- Носилки... Отправить с эшелоном... У меня, в конце концов, приказ!
- Решительно невозможно! Кровохарканье... Истощён... Исключено, герр гауптманн, исключено!
Эрнст, не открывая глаз, прислушивается к оживлённому спору двух голосов, из которых один кажется ему смутно знакомым. Улавливаются только бессвязные обрывки разговора; кажется, будто спорящие находятся в тоннеле, стены которого обложены ватой. Сосредоточившись на их голосах, Эрнст поначалу не придаёт значения необычности своего состояния, а когда наконец переключается на него, сперва не понимает, что за изменения произошли в его организме. Но затем ему всё-таки удаётся понять, в чём дело: он больше не чувствует боли. Её нет - не болят ни простреленное плечо, ни треснутые рёбра; в переломанной руке и глубокой царапине на боку пульсирует мягкое ватное тепло.
Оберштурмфюрер открывает глаза, и вопреки ожиданиям в глаза не бьёт яркий дневной свет - его окутывает мягкий полумрак, в котором маячат две размытых фигуры, ругаясь и жестикулируя.
- Головой ответите... Приказ... Чёрт знает что!..
- Две сотни таких, герр гауптманн, и если каждого...
Эрнст хочет сказать, что всё в порядке, что он здоров и может идти, но вместо слов изо рта почему-то вырывается лишь невнятное мычание. Спорящие по-прежнему не обращают на него внимания; сначала Эрнст злится, но ему так хорошо и легко, что долго сердиться не выходит - он закрывает глаза и качается на тёплых волнах. Но это морфиновое спокойствие длится недолго: раздаётся отдалённый гул, и откуда-то сверху в помещение начинают сыпаться люди, истошно орущие:
- Воздух! Воздух!..
А затем стены начинают трястись. С потолка блиндажа Эрнсту на лицо сыплется земля, он жмурится и отворачивается... и орёт - от ужаса, потому что земля пахнет кровью и гнилью, земля пахнет смертью, забивает ему рот, мешает дышать, но он отплёвывается и продолжает кричать - как будто смерть можно отогнать криком.
Последнее, что он слышит перед тем, как его отбрасывает в сторону и заваливает обломками брёвен, - всё тот же истошный, царапающий слух вопль:
- Воздух!..
Воздуха не хватает. Крышка Фалезского котла захлопывается.
Болезнь оказалась долгой и изматывающей. Больше полутора месяцев Эрнст провёл в тыловом госпитале много западнее Шамбуа, мечась в бреду и кашляя кровью. Врачи и медсёстры не верили в то, что он выкарабкается: упавший рядом с блиндажом снаряд превратил его в окровавленный кусок мяса. Однако в тот день Эрнсту повезло трижды: обвалившиеся брёвна спасли его от неминуемой гибели, после бомбёжки его чудом вытащили из завала, и он не только попал в последний эшелон с ранеными, вырвавшийся из Фалезской долины смерти, но ещё и пережил транспортировку.
В госпиталь его доставили в ужасном состоянии. Многочисленные повреждения внутренних органов в сочетании с переломами, страшной пневмонией и воспалёнными ранами не раз заставляли хирурга откладывать скальпель прямо посреди очередной операции и устало вытирать пот со лба, качая головой... Но Эрнст с каким-то нечеловеческим упрямством отказывался умирать. Бредил страшно, будя больных нечеловеческими, звериными криками. Бился в ознобе так, что скатывался на пол со своей лежанки. Надрывно кашлял, захлёбываясь собственной кровью.
Но - жил.
Когда спустя полтора месяца он впервые пришёл в себя, казалось, вся больница вздохнула с облегчением. Последствия контузии всё-таки дали о себе знать: Эрнст оглох, практически ослеп на левый глаз, три пальца на левой руке окончательно потеряли подвижность, да и хромота, раньше проявляющаяся только в сырую погоду, теперь грозила остаться с ним навсегда. В пояснице засел осколок снаряда, спина и плечи были покрыты пролежнями, и сам он исхудал до степени обтянутого кожей скелета... Но был живее всех живых. Доктор лишь мотал головой недоумевающе, припоминая моменты, когда лишь принципы мешали ему из милосердия задушить страдальца подушкой. И только Эрнст знал, каким образом ему удалось выкарабкаться.
Знал, но предпочитал молчать.
После своего чудесного исцеления он вообще сделался молчаливым и угрюмым. Ни с кем не заговавривал, не отвечал, когда к нему обращались, даже на вопросы медсестёр о физическом состоянии лишь мотал головой или кивал. Впрочем, никого это не удивляло: неосведомлённые списывали молчание Эрнста на последствия контузии, а тем, кто знал, что произошло возле сто девяносто пятой высоты, и вовсе не нужно было ничего объяснять.
Эрнсту это было на руку: его довольно быстро оставили в покое с расспросами, и никто не мешал ему слушать. Глухота прошла довольно быстро, так что он, навострив уши, с жадностью ловил обрывки последних сведений о происходящем на фронте. Так он узнал, что фон Клюге застрелился после неудачного покушения на фюрера и его сменил Вальтер Модель, что несмотря на его усилия, около семидесяти тысяч немецких солдат навсегда остались в Фалезской долине, что союзники продолжают наступление, а русские прорвались в Балтийскому морю, отрезав шестнадцатую и восемнадцатую армии от группы "Центр"... Положение было отчаянным. Впрочем, это было видно, стоило лишь взглянуть на находившихся в госпитале солдат: сплошь юнцы, младшим из которых не было и шестнадцати. Рейх бросал в бой последние резервы, выжимал из себя последние капли крови... Для чего?
Эрнст не знал.
Как только он пришёл в себя и вновь обрёл способность ясно мыслить, его привычный мир дал трещину и начал стремительно рушиться, погребая под обломками всё то, что Эрнст помнил и знал наверняка. Отправной точкой этого крушения было вовсе не неминуемое поражение в войне, не лежащие на соседних койках пятнадцатилетние юнцы, не контузия... Трещина в несокрушимом фундаменте убеждений Эрнста возникла там, в лесу возле Кана, где навсегда остались последние из его роты: он перестал кричать во сне, но ему по-прежнему снился один и тот же кошмар - серая ладонь, тянущаяся к небу из-под колышущейся волнами земли.
Впрочем, иногда в его сны пробирался тот англичанин, Николас Марлоу, и тогда Эрнст замирал и хмурился во сне, пытаясь разобрать непривычные слуху слова чужого языка, подчинить себе зыбкую сновидческую реальность. Когда та подчинялась, становилось совсем легко друг друга понять: они могли разговаривать свободно, и говорили решительно обо всём на свете. В такие ночи кошмары Эрнсту не являлись - наоборот, он бормотал и тихонько смеялся во сне.
Но такое случалось всё реже.
К тому же, Эрнст всё равно не помнил своих снов. Но не раз он вспоминал о британском докторе и наяву, вновь и вновь мучительно гадая: что с ним стало? Выжил ли он, или там, в Фалезском котле, его тоже перемололи сокрушительные колёса этой безжалостной войны? И если выжил, то где он сейчас, этот странный, этот невозможный человек, способный пожертвовать всем, что у него было, всего лишь ради того, чтобы сохранить жизнь врагу? Эти размышления нагоняли на него невнятную, смутную тоску, и в попытках осознать её природу Эрнст курил много больше обычного и становился ещё более угрюмым.
Сражение возле сто девяносто пятой высоты оказалось переломным в личной войне оберштурмфюрера СС Эрнста Ауфенбаха. Ему, боевому офицеру, воспринимавшему боль, грязь и смерть как неотъемлемую часть пути к великому и прекрасному будущему, вдруг показали нечто действительно великое и прекрасное - и всё остальное вдруг померкло, сделавшись незначительным и ложным; при ярком свете грязь и смерть вдруг предстали во всём своём уродстве, перестав быть чем-то обыденным и приемлемым. Тактические единицы, отдававшие жизни за Родину и фюрера, безликие кирпичи, вкладываемые в фундамент будущего тысячелетнего Рейха, вдруг разом обрели имена и лица, обрели голос... и в этом голосе явственно звучал упрёк.
Между тем, в то время как душевное равновесие оберштурмфюрера трещало по швам, его физическое состояние постепенно шло на лад, и к концу октября он уже смог подняться на ноги. Но это улучшение вскоре обернулось очередной бедой: как только Эрнст начал самостоятельно ходить, к нему вернулись боли. Сперва слабые, затем всё сильнее и сильнее. В конце концов ему начало казаться, что в позвоночник вставили раскалённый железный прут. После осмотра врач покачал головой и объяснил Эрнсту, что сидящий возле позвоночника осколок от движения сместился, и вероятность успешного исхода операции ничтожна: слишком велик шанс необратимо повредить нервную систему. Проблему можно было решить только одним способом - Эрнсту снова стали колоть морфий.
Большую часть времени его это устраивало. Он стал не в пример более дружелюбным и общительным: снова говорил с врачом, и даже изредка болтал с соседями по койкам. Но периоды мнимого облегчения всё чаще сменялись мучительными абстинентными приступами, и Клаус Ридель при всём желании не мог бы выбрать момента хуже, чтобы нанести своему старинному знакомцу крайне важный визит.
Три месяца войны изменили оберштурмбаннфюрера до неузнаваемости: он исхудал, постарел сразу на несколько десятков лет и сделался будто бы меньше ростом. Даже его лихие кавалерийские усы, над которыми в своё время добродушно потешался весь батальон, небезосновательно приписывавший их появление неумелому подражанию фюреру, нынче обрели совершенно неприличный вид и тоскливо обвисли, придав лицу какое-то скорбно-возмущённое выражение. Но Эрнст сразу узнал его. Узнал - и отвернулся, закрыв глаза и притворившись спящим. Впрочем, это его не спасло: через несколько минут над ухом раздалось громогласное:
- Мальчик мой, ну как ты?..
На лице оберштурмбаннфюрера крупными буквами было написано распоряжение врача не тревожить больного, так что Эрнст после краткого раздумья оставил надежды узнать поподробнее о положении дел на фронте. Да его, в сущности, это и не интересовало особо: интересовался он скорее по инерции и из привычки быть в курсе, хотя в настоящий момент его гораздо больше занимало, когда же медсестра придёт с очередной инъекцией. С Риделем они несколько минут проболтали ни о чём, и только потом оберштурмбаннфюрер вспомнил о цели визита.
Эрнст с недоумением разглядывал новые документы. Сомнений быть не могло: печать была подлинной, все нюансы были соблюдены, копия приказа была заверена... И тем не менее, он всё-таки спросил Риделя слегка охрипшим голосом:
- Это шутка, Клаус? Или ошибка?
Ридель, неправильно истолковавший реакцию офицера, широко улыбнулся:
- Ни то и ни другое, мальчик мой. После гибели Фридхельма ты взвалил на себя нелёгкую ношу, и достойно с ней справлялся. Потому я счёл себя вправе оформить приказ задним числом, и...
Ауфенбах отшвырнул бумаги в сторону и приподнялся на локтях, злобно уставившись на командира; глаза его лихорадочно блестели.
- Я уже говорил вам, герр оберштурмбаннфюрер, что мне не нужны лишние звёзды в петлице. И если я повторю свои слова, что вы предпримете на этот раз? Снова казарменный арест?
- Эрни... - Ридель смог лишь развести руками. Такой реакции он не ждал, и подобрать слова ему удалось не сразу. Некоторое время он мучительно колебался, не зная, доверительный тон выбрать или командирский, но в итоге всё-таки заговорил, понизив голос:
- Признаться, такого я не ожидал, Эрни. Ты должен понимать, в каком положении мы находимся. С нынешними потерями в офицерском составе для фюрера важен каждый; сейчас из Германии прибывают новобранцы, и опытные командующие необходимы. Так что я надеюсь, что ты проявишь благоразумие...
И вот на этом месте Эрнст взорвался.
- Благоразумие?! - заорал он так, что лежащие на соседних койках подпрыгнули. - Благоразумие?! А контрнаступление было благоразумным, Клаус?.. Благоразумно было бросать десятки тысяч людей в пекло? Ты ссылаешься на фюрера, но здесь его нет! Я не вижу здесь фюрера! И под Аржантаном его не было, Клаус, и под Фалезом, и возле Кана я его не видел!.. Зато новобранцев твоих видел, ими все койки здесь завалены, оглянись!.. Оглянись, ну! По-твоему, это солдаты Рейха, Клаус? Это дети, это сопляки, гитлерюгенд!.. Они только позавчера научились автомат правильной стороной держать! И ты предлагаешь мне вести их в бой? Это массовое убийство, Клаус, это уже не война! Ты предлагаешь мне убить их, а кто потом будет смотреть в глаза их родителям? Фюрер?..
Поднялся ропот, затем шум сделался громче. Кто-то из больных истошным голосом звал сестру. Примчавшийся на шум доктор торопливо объяснял Риделю про осколок, про морфий и про то, что слова пациента вызваны исключительно наркотическим бредом. Подоспевшая медсестра изо всех сил пыталась угомонить Эрнста, который остервенело отталкивал её руки, срывал жгут и пару раз умудрился выдернуть шприц прямо из вены. Госпиталь гудел, как растревоженный улей, но в этом гуле явственно были слышны одобрительные ноты.
После укола Эрнст, наконец, угомонился. Ридель, сокрушённо качающий головой, протянул задумчиво:
- Я вижу, контузия отразилась на тебе сильнее, чем мне доложили сначала, мальчик мой. Отпусков теперь не дают... Но я попробую что-нибудь сделать.
- Клаус, это вы? - спокойно и слегка сонно протянул Эрнст, - Зря я на вас накричал. Вы понимаете английский?
Ридель снова покачал головой, пробормотал что-то и вышел, не забыв, впрочем, аккуратно сложить возле койки разбросанные документы и придавить их сверху двумя небольшими коробочками.
- Здорово ты его, - подал голос Вильгельм, мужчина, лежащий рядом. - Я понимаю английский немного. Зачем тебе?
- Что означает... Сейчас, сейчас вспомню... "Do not get caught"? - пробормотал Эрнст.
- Что-то вроде "не попадись".
Ауфенбах усмехнулся и уснул.
Госпиталь он покинул только спустя месяц. В принесённых Клаусом маленьких коробочках на этот раз яда не оказалось; зато Эрнст обнаружил там серебряный знак "За ранение" и Рыцарский крест, который, судя по обнаружившемуся в стопке документов сопроводительному письму, искал его от самой Варшавы. В той же стопке находился и приказ о присвоении герру Ауфенбаху звания штурмбаннфюрера. А вот приказ о переводе в Берлин пришёл почтой: после отвратительной сцены Ридель, видимо, не решился доставить его лично, но было совершенно очевидно, что именно он поспособствовал этому переводу.
- Ничего, - ободрял соседа по койке балагур Вильгельм. - Нынче там бомбёжки. Слышал шутку о том, что настоящий трус - этот тот, кто теперь уходит из Берлина на фронт добровольцем? Скучать тебе там не придётся.
Казалось, новоиспечённому штурмбаннфюреру было глубоко плевать, кинут ли его на передовую или отправят протирать штаны на Вильгельмштрассе. Тот бурный всплеск, вызванный визитом Риделя, был последним проявлением эмоций; с тех пор, казалось, Эрнста опустошило окончательно. Что-то в нём лопнуло и оборвалось, как обрывается нить накаливания в электрической лампочке, и подобно такой перегоревшей лампочке, светить он больше не мог.
Он собирался молча, попрощался лишь с Вильгельмом и доктором. Затем молчал почти всю дорогу до Экс-ан-Прованса, перекинувшись лишь несколькими словами с сопровождающими. Из-за разрушенных бомбёжками дорог они едва не опоздали на поезд; тот должен был сделать остановку в Освенциме, выгрузить заключённых, а затем через Вроцлав проследовать в Берлин.
Камп-де-Ривсальт больше не функционировал как концлагерь, но окружающая местность всё равно производила тягостное впечатление. Здесь не хотелось задерживаться ни на секунду, и хмурые солдаты без надобности подталкивали прикладами заключённых, стремясь поскорее забраться в вагоны, чтоб отгородиться от этого проклятого места. Сам воздух здесь будто бы пропах отчаянием, и запылённые лица пленных, их крики, плач и ругань, их изодранная одежда, испачканная засохшей кровью... Всё это казалось естественной частью пейзажа.
Если бы Эрнст был одет в штатское, его тоже легко можно было бы принять за одного из пленных. Больше он не напоминал обтянутый кожей скелет, но этим все изменения к лучшему, произошедшие с ним после госпиталя, и исчерпывались. Он по-прежнему был чудовищно худ: выданную ему форму пришлось ушивать, а в ремне проделывать новые дыры. На лице его остро обозначились скулы; залёгшие под глубоко запавшими глазами чёрные тени заставляли радужку казаться светлее, и от этого взгляд напоминал о затянутых белёсой плёнкой зрачках мертвеца. Недавно обретённая привычка щурить почти не видящий левый глаз делала этот мёртвый взгляд особенно недобрым; собеседники предпочитали смотреть куда угодно, только не ему в лицо. Казалось, будто каждый подсознательно чует в нём какую-то угрозу и изо всех сил стремится её избежать. Эрнст совершенно не стремился развеивать это впечатление, благо, оно помогало ему избегать нежелательных контактов и пустых разговоров ни о чём.
Небольшая группа прибывших с эшелоном немцев маленьким тёмным островком выделялась среди пыльной серой толпы - они ждали, пока распределят пленных, чтобы беспрепятственно пройти к офицерским вагонам. Пленных было много, а конвоиров мало, оттого возникала сумятица и толкучка; отправление задерживалось, и раздражённые задержкой солдаты курили одну за другой, сплёвывая под ноги и сквозь зубы ругая всё подряд - пленных, командиров, союзников, Францию и погоду...
Эрнст от нечего делать безразлично рассматривал тянущиеся мимо вереницы людей. Из шести вагонов два были заняты немцами: в одном ехали солдаты, а другой был отведён под офицерский состав. В три оставшихся людей заталкивали, как сельдь в бочки, а вот возле четвёртого топталась совсем небольшая группа людей: Эрнст насчитал всего одиннадцать человек. Поймав пробегавшего мимо фельдфебеля, он узнал, что это - "особо ценный груз", материал для исследовательских лабораторий Аушвица. Несчастным оставалось лишь посочувствовать: об опытах Доктора Смерть ходили легенды, ужасавшие даже самых хладнокровных, и смерть в газовой камере, грозившая невольным пассажирам остальных трёх вагонов, казалась воистину актом милосердия по сравнению с тем, что предстояло пережить этим одиннадцати.
Штурмбаннфюрер, цедя удушливый горький дым наспех завёрнутой самокрутки, задумчиво сверлил взглядом серые спины, когда один из пленных, будто почувствовав жгущий спину взгляд, обернулся - всего на краткий миг, тут же получив толчок прикладом в спину и порцию ругательство от конвоира. Но даже этого краткого мига хватило Эрнсту для того, чтобы дёрнуться, будто от удара током, и подавиться застрявшим в горле криком - потому что первым побуждением было окликнуть по имени, убедиться, что это не ошибка, не вызванная морфием галлюцинация и не призрак. Окликать он, конечно же, не стал: разум подсказывал ему, что это, скорее всего, была ошибка - мало ли на свете похожих друг на друга голубоглазых англичан?
Но интуиция твердила обратное: одним из тех одиннадцати был Николас Марлоу, британский военный врач, навсегда, как думал Эрнст, оставшийся лишь воспоминанием из того удушливого августа.
Это был человек, спасший ему жизнь.
Человек, перевернувший его мир.
Человек, обречённый на самую мучительную смерть, какую только может выдумать изощрённый садистский разум.
Мир дёрнулся и поплыл; папироса жгла пальцы, и что-то горячее и злое ворочалось в груди. Эрнст стоял и смотрел перед собой невидящим взглядом до тех пор, пока его не потрясли за плечо, указав в сторону вагона.
Поезд отправлялся. Впереди было несколько суток пути.
Поделиться352024-11-02 21:40:07
Вот уж кому не жаль, что он не ариец, так это самому Николасу, о чем тот, разумеется молчит, и лишь благодарно кивает Канну и следит за его удаляющейся спиной до тех пор, пока высокая фигура капитана не теряется в толпе, в кармане доктор продолжает крепко сжимать свой жетон. Пожалуй, конкретно этого немца ему будет немного не хватать. Подобные мысли уже даже не удивляют, не заставляют морщиться от досады или презирать себя - привычный мир перевернулся еще в августе, кажущемся сейчас далеким и эфемерным. Вполне возможно, что те события в котле, на самом деле, - ни что иное как иллюзия, результат помутнения сознания, спровоцированного всепоглощающей духотой и общей нервозностью. Возможно все, но даже если и так, у Николаса не получается выкинуть из головы приобретенный опыт, пусть даже он и не настоящий. Случайный пленный немец со всеми его странностями и удивительным благородством был, есть и, вероятно, будет жить в памяти до самого конца, до которого, в прочем, осталось совсем недолго. Иногда Николас пытается заставить себя пожалеть о содеянном, о своем почти_предательстве, а еще он думает и представляет, что стало же с этим человеком, выжил ли он, добрался ли до форпоста, и не может даже решиться предположить, что фриц на самом деле уже давно мертв, убит по дороге встречным союзным отрядом или растерзан дикими зверями. Этого не может быть, - упорствует нечто внутри, что-то, что, в отличие от самого Марлоу, твердо уверено - такие не горят в огне и в воде не тонут, такие бросаются на амбразуру, зубами вгрызаются в любой шанс, в самую ничтожную из возможностей... и живут, живут, живут. Жаль, что сам врач, как оказалось, не из таких, не из породы сильных.
- Вот бы поезд сломался...
Ник вздрагивает, выныривая из пучины мучительных мыслеобразов, его взгляд приобретает осмысленность. Серый свет окутанного теплым паром пейзажа вдруг кажется слишком ярким и слепит глаза. Марлоу рассеянно моргает и почти автоматически сжимает в руке детскую ладошку, стоящей рядом девочки, ее зовут Эмили, ей тринадцать, и ее глаза, яркие как полевые васильки, пугающе сочетаются с залегшими под ними синяками. Спокойный, взгляд, направленный в пустоту, и безразличный голос заставляют сердце британца конвульсивно сжиматься от ноющей боли. Это дико и неправильно, дети не должны быть такими безразличными, дети должны верить в сказки даже тогда, когда надежны совсем не остается. Дети не должны умирать вот так... заранее. Дети вообще не должны умирать, раз уж на то пошло.
- Верь в это изо всех сил, и он обязательно сломается, - Николас ласково гладит кудрявые, чуть спутанные волосы, мимолетно отмечая, что надо бы их как следует расчесать. И он уже заранее знает, какой услышит ответ, ведь, в сущности, совсем неважно, сломается поезд по дороге или нет, едва ли это хоть кому-то из них поможет.
Эмили смотрит на старшего товарища так, будто тот сморозил кую-то несусветную глупость, в прочем, она, похоже, именно так и думает.
- Глупости, - она сдувает со лба прядь волос и уже привычным движением чешет кончик носа, как делает всякий раз, когда раздражена - Если бы этого было достаточно, мы вообще не оказались бы здесь. И не было бы этой дурацкой войны.
И твои родители обязательно были бы живы, - хочет сказать врач, но молчит. Она права. Умная маленькая девочка, не по годам взрослая и серьезная. Ей так не повезло оказаться среди одиннадцати человек, а все от того, что ее отец был немцем, самым что ни есть настоящим, чистокровным арийцем. Он любил жену и дочь, и поплатился за эту любовь жизнью, - был расстрелян как предатель на глазах у своих родных. Его любимую женщину, вместе с другими полячками, сожгли в старом амбаре, а Эмили вывезли, чтобы отправить на еще более страшную и мучительную смерть. Все это Ник узнал от самой девочки в самом начале их длинного пути от отчаяния до гибели; Эмили заболела и отказывалась принимать помощь немецких врачей, поэтому Марлоу пришлось вмешаться. Если бы не Канн, ему ни за что не позволили бы заниматься лечением ребенка. Что удивительно, Эмили прониклась к капитану простодушной по своей сути симпатией, хотя при этом и никогда не забывала, что он везет их всех прямиком в Ад. Собственно, с тех самых пор девочка старалась держаться поближе к Марлоу, и в грузовике почти всю дорогу спала, привалившись к его боку и сжимая в кольце детских пальцев его запястье, - "Так я чувствую твой пульс и знаю, что ты жив... что мы оба живы".
- Не говори так, принцесса, если мы не будем надеяться, они победят, - и никаких уточнений не требуется, и без того прекрасно ясно, о ком идет речь. - Обязательно победят. Ты ведь не хочешь этого? - Эмили тут же мотает головой, и Николас едва заметно улыбается, потому что да, надежда сеть, ничтожная и хромая, но она все еще есть.
Суета вокруг набирает обороты и паровоз громко трубит, давая точку отсчета невидимым часам. Пленным этот гул кажется звоном похоронного колокола, и звонит он по их душам. Конвоиры начинают подталкивать людей к вагонам, не желая больше растягивать время своего пребывания здесь - чем раньше они доставят груз в Аушвиц, тем скорее смогут отдохнуть от долгой, изматывающей дороги.
Какое-то время группа из одиннадцати человек остается в стороне. Им выпала честь наблюдать за происходящим, но все, как один, смотрят в пространство невидящим взглядом, и Ник уверен, что сейчас они вовсе не здесь, возможно, где-то рядом со своими родными, если они еще живы, может быть, на своем любимом месте на берегу реки или на заднем дворе собственного дома, но точно не в Экс-ан-Прованс. И только Марлоу обводит толпу изучающим взглядом, потому что ему некуда и не к кому возвращаться даже в мыслях.
Только вот... как же так получается, что в какой-то момент в голове нелогично и необъяснимо возникает один единственный образ, призрачный и ненавязчивый, но от этого не менее узнаваемый? Он маячит на краю сознания, неимоверно раздражая, заставляя морщиться от абсурдности самого факта его наличия в памяти.
Николас мучиться попытками избавиться от наваждения до тех пор, пока не чувствует на себе чей-то прожигающей спину взгляд, он ощущается будто прикосновение, и британец не может не обернуться. Дальше все происходит... нет, не как в кино, взгляды не встречаются, нет никакой берущей за душу музыки, врач успевает только повернуть голову, после чего тут же получает тычок в спину и порцию ругани от своего конвоира, - оказывается, что пришла очередь и их маленькой группе загрузиться в свой отдельный вагон. В прочем, ничто из этого Марлоу уже не интересует, коротко брошенного взгляда ему вполне хватило, чтобы выцепить из многосотенной толпы одного единственного человека, которого по всем известным и неизвестным законам мироздания просто не должно быть здесь. Не должно, черт возьми!
Самое время не верить своим глазам, просто потому что все слишком устали, и Николас тоже - очень... ОЧЕНЬ устал, до такой степени, что образы из его головы своенравно и своевольно перетекли в искаженную клубами влажного пара реальность. Его так и заталкивают в вагон - в полной прострации, а Эмили продолжает что-то тихо говорить, словно не замечает, что Нику совсем не до этого.
В вагоне нет никаких мест или полок, только стены и тюки соломы. Правильно, чему удобства скоту, которого везут на убой? Одиннадцать человек военопленных и три вооруженных тяжелыми автоматами конвоира. Последним тоже не положены стулья, видимо, из солидарности... или, чтобы не заснули ненароком. В прочем, немцы быстро находят выход и забирают два единственных цельных тюка, чтобы смастерить из них импровизированную скамью, - они едут на этом поезде далеко не первый раз, и не первый раз везут живой груз в Освенцим. Другие солдаты, как успел заметить британец, погрузились в соседние вагоны, и это значит, что от остальных пленных их отделяют как минимум два вагона, офицеров Николас не видел, но их условия должны быть получше, чем у рядовых.
Быстро оценив обстановку, Марлоу сразу занимает дальний правый угол. Разворошив хилые остатки отсыревшей соломы, он садится прямо на них, и совсем не удивляется, когда Эмили устраивается рядом. Остальные девять человек предпочитают сбиться в кучу, спасаясь от холода. Ник укутывает девочку в свою куртку и откидывается на жесткую стенку.
Вагон дергается, и это значит, что механизм запущен. Обратный отсчет пошел.
Поделиться362024-11-02 21:40:16
Поезд - крохотная точка во времени и пространстве, перемещающаяся из пункта А в пункт Б. В сгущающихся сумерках он оставляет за собой рваные ленты огней и клубы пара, которые уносятся к облакам и сами становятся облаками. Эрнст думает о том, что поезда - удивительная вещь: можно с сумасшедшей скоростью нестись куда-то, при этом сидя неподвижно и ничего не делая.
Он сидит так уже несколько часов. В офицерском вагоне светло, душно и накурено; сизые клубы дыма медленно и сыто перекатываются в воздухе, заставляя щурить слезящиеся глаза. Остальные пьют, сгрудившись вокруг небольшого столика, приделанного к стене. Когда вагон потряхивает, стаканы звенят и ездят туда-сюда; их ловят с хохотом и ругательствами. За этим показным весельем спрятан страх, Эрнст понимает это так же отчётливо, как и то, что оставшихся в его потрёпанном дорожном несессере четырёх шприцев двухпроцентного раствора ему не хватит до конца пути. Тогда страх придёт и к нему - запустит внутрь свои липкие холодные щупальца, коснётся печени, сердца, лёгких. Страх обрисует колюче-острые контуры деревьев за окнами, сдавит окружающее пространство, желая смять, раздавить, скомкать...
Но это будет потом. Только после того, как вернётся боль.
Пока же нет ни боли, ни страха, есть только потрясающая ясность и чёткость. Эрнст разглядывает лица попутчиков и едва заметно морщится от фальши, распарывающей лица неискренними улыбками, вскрывающей тишину натянутым смехом. Они боятся возвращаться, боятся неминуемого проигрыша в войне и боятся думать об этом проигрыше - потому что мало ли кто может подслушать мысли, зацепить панический взгляд, ухватить брошенное спьяну слово. И тогда останется лишь холод воронёной стали у виска, лишь хруст ампулы на зубах, лишь змеиные кольца скользящего узла. Офицеры Рейха умеют уходить с честью... но много ли чести в том, чтобы рухнуть на пол собственного дома, вывалив почерневший и распухший язык? Много ли чести в том, чтоб забрызгать стены ошмётками собственных мозгов, усеяв пол осколками черепа с прилипшими к ним клочьями кожи и волос?..
Нет, нет, Эрнст не стал бы так делать. Он предпочёл бы выйти к строю, встать возле стены и заглянуть в глаза тем, кто по команде "целься!" направит на него оружие. Так было бы честно; и откуда, откуда только взялась эта проклятая честность, вяжущая рот, как недозрелые зелёные сливы? Быть может, он заразился ей, подхватил по воздуху там, в лагере англичан под Каном, может, подцепил этот проклятый вирус через рану? Глупости, всё глупости. За долгие годы войны человек, каким был когда-то Эрнст Ауфенбах, оброс прочной панцирной бронёй из равнодушия, слепоты и исступлённой одержимости моделью прекрасного мира - той самой, про которую ему рассказывали так долго и так красиво. Той самой, в которую он верил безоговорочно и крепко, и которая теперь треснула по швам, утопла в болотистой грязи на дне Фалезского котла.
И вместе с верой в прекрасный новый мир на дне сырого оврага остался панцирь Эрнста. Без него он уже не был офицером - просто человеком, переломанным, до неузнаваемости изуродованным войной и обременённым чудовищным чувством долга.
Сомнений не было, да и не должно было быть: там, на перроне, он видел всего лишь галлюцинацию, порождение потревоженного нестабильного рассудка. Иначе просто не могло быть, таких совпадений не существует на земле, их придумали прозаики, строчащие неглубокие одноразовые романчики для развлечения публики. Эрнст из последниъх сил старается в это верить, и будто бы в насмешку над его малодушной верой размеренный стук колёс вдруг взрывается густым тяжёлым голосом Цары Леандер: кто-то из офицеров выкрутил ручку радиоприёмника на полную.
"У нас обоих одна и та же путеводная звезда," - поёт Цара. Голос раскатывается тягучей волной, подхватывает, уносит. - "Твоя судьба - и моя судьба тоже. Ты далёк от меня и всё же не далёк, потому что наши души ― единое целое."
Эрнст морщится, зажимает уши, но звук всё равно проникает в самое его существо, грохочет внутри предзнаменованием неизбежного. Это почти физически больно, это неправильно, неверно, кто-то смеётся над ним, кто-то обо всём узнал и решил сыграть злую шутку...
"Поэтому однажды произойдёт чудо, и я знаю, что мы ещё увидимся с тобой. Я знаю, чудо случится однажды..." - контральто взметается ввысь, заполняет собой вагон с такой мощью, что кажется, будто вот-вот вылетят стёкла. Не в силах больше выносить этой чудовищной пытки, Эрнст, всё так же зажимая уши, вылетает из вагона, на мгновение заглушив музыку резким выкриком:
- Достаточно! Хватит, чтоб вас!..
Ему в спину доносится удивлённое бормотание, кто-то говорит о контузии, о Кане, о погибшей роте. Но Эрнст ничего этого не слышит - тяжело привалившись к двери тамбура, он пытается свернуть самокрутку, но пальцы не желают слушаться, табак просыпается на пол. Это всё морфий, думает Эрнст, раздражённо размётывая крошки носком сапога; это всё проклятый морфий, иначе с чего бы его так напугала песня, по чистой случайности совпавшая с его собственными мыслями. Это всего лишь первый тревожный звонок, знак того, что скоро снова придётся доставать несессер и всаживать в исколотое бедро кубики дьявольского раствора... Папиросная бумага рвётся в пальцах снова и снова, Эрнст швыряет на пол бумажные ошмётки и исступлённо рычит ругательства сквозь зубы. И не слышит хлопка двери, не слышит шагов.
- С вами всё в порядке, герр штурмбаннфюрер? - спрашивают его. В голосе слышатся нотки неподдельного испуга; Эрнст поднимает глаза и видит совсем молодого парня в форме вермахта. Ауфенбах выдыхает и спрашивает, протягивая табак и остатки бумаги:
- Умеешь?
Паренёк кивает и ловко скручивает папиросу. Тамбур наполняется едким вонючим дымом: французский самосад отвратительно воняет, но Эрнсту нравится его раздирающая горло крепость. Они разговаривают ни о чём, цедя слова так же медленно, как струйки сизого дыма; парнишка, слегка ошалевший от того, что с ним так запросто разговаривает старший по званию, да ещё и эсэсовец, выкладывает о себе всё - откуда, как попал, где служил и куда направляется. И в ходе этого неторопливого разговора к Эрнсту так же медленно приходит понимание того, что и эта встреча вовсе не случайна, не случайна, не...
Он давит снова поднимающийся страх и переспрашивает невозмутимо:
- На "особый груз", значит, заступаешь? Видимо, не в первый раз едешь, раз доверили.
- Не в первый, - вздыхает парнишка. - Сколько ни езжу, всё равно никак привыкнуть не могу. Ну да этот, говорят, последний, больше из Франции отправлять не будут. Риск уж очень велик, только союзникам жопу подставлять: того и гляди, под бомбёжку попадём, или пути заминируют - и поминай, как звали.
Вот оно, здесь, совсем близко; был бы Эрнст пойнтером, сейчас сделал бы охотничью стойку. Всё это, конечно, бред, нелепое нагромождение случайных состыковок, но ему необходимо окончательно убедиться. Напускное безразличие удаётся ему прекрасно, и паренёк вовсе не замечает подвоха, когда офицер лениво цедит сквозь зубы:
- Иди-ка ты отсыпайся. И остальных бери. С командиром договорюсь.
Рядовой мнётся и мямлит недоумевающе; Эрнст объясняет, кивнув в сторону офицерского вагона и не забыв добавить доверительного тона в голос:
- Шумно там, не могу. Сам понимаешь - контузия. Ночами всё равно не сплю, а вот от гвалта голова раскалывается. - и ворчит, косясь на двери тамбура: - Развели шалман, мать их в бога душу... Звать-то тебя как?
- Берт, - улыбается парнишка меткому эрнстовому определению офицерских посиделок. Но тут же спохватывается, вытянувшись в стойку и принявшись докладывать по всей форме: - То есть, Альберт Ланге, рядовой первой роты пятого полка третьей...
- Вольно, - ворчит Эрнст, не дав договорить. И утягивает парня за собой, в соседний с офицерским вагон, где едут солдаты. - Пойдём.
Ситуация разрешается быстро: пожилой оберефрейтор, немного поворчав для порядка, уступает - знает, что спорить с высокими чинами себе дороже, с эсэсовцами и тем более. На своём веку ему приходилось переносить и другие причуды офицеров, отнюдь не такие безобидные, да и лишний раз дать ребятам отдых он был совсем не против.
Заходя в вагон, Эрнст не смотрит по сторонам. Кивает остальным конвойным на выход, поправляет выданный для порядка автомат и бросает короткое:
- Ihr seid frei. Gehe.
Те, щёлкнув каблуками, исчезают моментально, не заставив долго себя упрашивать. Ещё бы: кому охота сидеть здесь, при тусклом свете, среди отсыревшей гнилой соломы и живых мертвецов? Эрнсту остаётся только порадоваться тому, что среди сослуживцев он слывёт слегка чокнутым: никакого умысла в его действиях уж точно никто не заподозрит.
Когда за рядовым захлопывается дверь тамбура, Эрнст всё ещё не смотрит по сторонам - стоит в тени возле входа и щурится на тусклый фонарь, который не столько освещает, сколько режет глаза. ОТ позвоночника к ногам пробегает первая горячая волна: кажется, что если приложить руку к пояснице, можно обжечься. Скоро проклятый жар разольётся в каждой клетке тела, пронзит болью каждый чёртов позвонок, заденет каждый нерв... а единственное спасительное средство осталось в другом вагоне. Но пока время ещё есть; прикрыв глаза, Эрнст пережидает первую волну, и только потом позволяет себе оглядеться.
В направленных на него взглядах отчётливо виден испуг. Неудивительно: форма СС не сулит ничего хорошего, да и сам он больше похож на покойника, чем все эти бедолаги вместе взятые. Он всматривается в лица, внимательно и цепко: нет, нет, не тот, снова не тот. Никого нет, это была ошибка, видение, бред, здесь нет...
Дальний правый угол освещён хуже всех, и он подходит чуть ближе, чтобы убедиться.
А потом ему остаётся только стоять и молчать.
Он не знает, что говорить. И что делать, тоже не знает.
Поделиться372024-11-02 21:40:23
К вечеру погода окончательно портится. Небо заволакивает сизыми зимними облаками, густыми и тяжелыми даже на вид, Николас безразлично наблюдает за ними сквозь широкую щель вагонки. Таких щелей в старом товарном составе предостаточно, в них задувает острый морозный ветер, с голодным свистом жадно принимаясь облизывать продрогшие тела сбившихся в кучу людей. Марлоу чувствует как покалывает от холода пальцы ног и рук, и плотнее укутывает в свою куртку Эмили. У нее синие губы и нездоровый румянец на щеках, она отчаянно пытается согреться, прижимаясь к врачу с каждым прошедшим получасом все сильнее, но наотрез отказывается идти к остальным пленным. Дети могут быть до невозможного верными там, где другие давно махнули бы рукой.
Поезд мерно покачивается из стороны в сторону, ритмично постукивая колесами по сочленениям рельс. Он дряхлый, подкошенный, истерзанный временем, измученный долгими дорогами. Но он все еще везет свой груз с почти физически ощутимой обреченностью. Когда-нибудь поезд отживет свое, но никто из его пассажиров, вероятно, уже этого не увидит. Или, во всяком случае, из тех пассажиров, что здесь считаются всего-лишь грузом.
Это удивительно, может быть, но в вагоне не слышно ни рыданий, ни причитаний, оглушавших и деморализующих сознание тогда, при посадке. Стоит ломкая, как поздний осенний лед, тишина, и трескучая, как сковавший железные бока состава мороз. Кажется, вот-вот, одно неосторожное движение и мириады трещин пойдут по поверхности. В детстве Николас любил этот резкий, громкий звук - ранней осенью он просыпался пораньше, чтобы успеть походить по примерзшим мелким лужицам и потаскать тонкие льдинки, таящие прямо в руках...
Доктор морщится и прислоняется затылком к холодному металлу. Где теперь его беззаботное детство? Уж явно не в затекшей шее и не в ноющих от низкой температуры суставах в поврежденном плече.
Немецкие солдаты молча следят за пленными. Их двое и никто даже не открывает рта, чтобы поиздеваться или сказать, что-нибудь особо едкое. Во-первых, им тоже холодно, не спасают даже грубые шинели, а во-вторых, из присутствующих никто не смог бы дословно понять смысл оскорбления, так какой смысл тратить силы? Все мысли фашистов направлены только на то, как бы поскорее добраться до места, отчитаться перед начальством и отдохнуть.
Они такие же люди, как мы, - думает Марлоу, из-под полуприкрытых век глядя на конвоиров - Просто обычные люди, заложники обстоятельств и своих собственных предрассудков. Быть может, у них есть дети и жены... или же дома их никто не ждет. Как странно, что они здесь. И не странно одновременно: по законам военного времени, "тот, кто не с нами, - тот против нас". Во всяком случае, так хочется думать врачу, он был бы счастлив умереть без презрения или ненависти к окружающим его людям. Иногда приходится искать покоя там, где его нет...
Все попытки удержаться в сознании, в итоге, оказываются тщетными, и Ник все же проваливается в тревожную дрему. Ему не снится ничего, кроме алых пятен, подозрительно похожих на кровь.
А потом в тишине раздается скрип проржавевшей двери, и все, кто находится в вагоне, синхронно вздрагивают. Легкий шепоток проходится меж пленными, а солдаты подскакивают со своих мест. Вырванный из сна Марлоу лишь щурится на свет, но уже сейчас частично может опознать неожиданного гостя - он повидал немало ССовцев, чтобы даже в черном силуэте угадать их строгую форму. Двое смотрящих щелкают каблуками сапог и удаляются прочь, очевидно, уступив место смене.... чертовски странной смене, если подумать. С чего бы офицеру СС стоять на охране пленных на таком собачьем холоде? Даже при том, что груз "особо ценный".
Николас нервно подтягивается, чтобы сесть повыше, он чувствует как дрожит от страха Эмили, крепко сжимая обеими руками его холодную ладонь. Сейчас что-то должно произойти, это чувствуется почти на уровне инстинктов. И даже так, даже в этот момент, в своем безвыходном положении, врач готов обороняться, если это потребуется: руками, ногами, зубами...
Офицер, словно почувствовав, делает несколько шагов в сторону Марлоу и... замирает на месте, а Ник, кажется, перестает дышать - так сильно его удивление, когда в резких, словно высеченных из гранита, чертах он узнает пленного немца, которому сам когда-то помог бежать.
Этого не может быть, - мысль острая, как осколок битого стекла, вонзается в сознание, отрезвляя - Этого просто не может быть. Даже если каким-то чудом фриц тогда остался жив, таких совпадений просто не бывает. Судьба не может, не имеет права, так смеяться над вконец измученными людьми!
И все же, врач вынужден смотреть в пасмурно-серые глаза своего прошлого, вынужден непроизвольно отмечать детали: неестественную бледность, худобу и черные круги под глазами... совершенно непередаваемое выражение лица, потому что немец тоже удивлен, растерян. Он не знает, что делать, и это нормально.
Ник тоже не знает, что делать, он беспричинно и бездумно рад видеть этого человека живым, но совершенно точно уверен, что окружающие не оценят, если он сейчас, к примеру, бросится на шею офицеру СС. Глупость какая, в самом деле, его вообще не должно быть здесь, тем более сейчас, когда Марлоу отсчитывает часы до своей предполагаемой кончины. Они могли бы встретиться при других обстоятельствах много недель назад... или не встретиться вообще. Николас был бы этому рад, потому что сейчас ему почему-то ужасно неловко.
Может быть, есть еще шанс сделать вид, что не было никакого узнавания? Что вообще ничего и никогда не было. Все это отдает сумасшествием и предчувствием беды. Врач, игнорируя тяжело и быстро бьющееся сердце, отводит взгляд, снова всматриваясь в уже набившую оскомину щель - пейзаж снаружи безрадостный, кажется, снова начался снегопад.
Поделиться382024-11-02 21:40:30
Эрнст дышит тяжело и хрипло; пар белыми облачками вырывается изо рта - в вагоне холодно, но он не замечает пронизывающего до костей холода. Очередной побочный эффект, ещё один предвестник будущей ломки - жар такой силы, что форменная рубашка под шинелью пропитывается потом. Благодаря морфию холодной нормандской осени для Эрнста будто бы и не было вовсе - она прошла стороной, и если бы не ноющая от сырости нога, он её бы и не заметил.
Теперь же он чувствует, как из многочисленных щелей вагона пахнет снегом. У снега свой, ни с чем не сравнимый запах; запах забвения, безмолвия и сна.
Но это не сон, хотя, возможно, Эрнст и предпочёл бы, чтоб это было иначе. Он моргает, стараясь заставить глаза поскорее привыкнуть к тусклому свету, но видение, скорчившееся в углу на ворохе гнилой соломы, никуда пропадать не спешит - только отводит в сторону тяжёлый и внимательный взгляд. Это попытка сохранить нейтралитет, понимает Эрнст. Спасти их обоих от жуткой неловкости, как будто бы ничего не было. Как будто бы не было того жаркого августа, и стрельбы на лесной поляне, и и царапающей ключицу пули, и удара прикладом в висок, и тени в темноте, сжимающей в ладонях блик тусклого лунного света, пойманный лезвием ножа... Как будто бы они вовсе незнакомы друг с другом, и встретились впервые здесь и сейчас, в продуваемом ветрами вагоне поезда, везущего их обоих навстречу смерти.
Эрнста вдруг почему-то на миг ослепляет короткая вспышка злости. Он злится вовсе не на британца, нет... Скорее, на эту страшную, сложную, грязную войну, отобравшую у него всё. Потеряв родителей, друзей, веру, смысл и самого себя, он просто не может позволить, чтоб у него забрали последнее по-настоящему важное.
- Das ist mein, - тихо бормочет он; едва уловимый шёпот тонет в монотонном грохоте колёс. - Ich werde es nicht zurückgeben.
Со всех сторон на него устремлены настороженные взгляды, но ему глубоко плевать. Не только на этих бедолаг - на всё. Плевать на офицеров СС, находящихся через вагон отсюда; плевать на то, что в любой момент может заявиться кто-то из солдат; плевать на фюрера в частности и на весь партийный аппарат Рейха в целом. Он давно уже ходит по грани - с тех самых пор, как в маленьком полевом госпитале под Шамбуа в присутствии вышестоящих чинов самого фюрера едва ли не обложил по матушке. Дальше - один звонок, пара строк в телеграмме, и на перроне в Берлине его будет ждать конвой. Эрнст, если начистоту, до сих пор не знает, не отдан ли уже приказ о его аресте. Вряд ли, конечно, от Риделя, опекающего Ауфенбаха как сына, следовало бы ожидать такого подлого удара в спину... Но для Эрнста, потерявшего веру в глуши фалезских лесов, больше не было никого, в ком можно было бы быть уверенным.
Кроме, пожалуй, вот этого синеглазого британца, вытащившего его из пекла вопреки всему, включая желание Эрнста и собственные принципы.
Это, кажется, было так давно - сотни столетий назад, когда командиру первой роты восьмого артиллерийского полка восьмой кавалерийской дивизии СС ещё было что терять, когда в нём оставалось ещё что-то, не до конца перемолотое войной. Теперь изменилось всё - кроме чувства долга, давящего на плечи неподъёмным осознанием того, что долг этот не удастся вернуть. Теперь же, когда он стоит в тускло освещённом вагоне и в упор смотрит на того, кому задолжал, эта тяжесть сходит на нет, уступая место другому, не менее тяжкому - пониманию того, что нечто по-настоящему живое и светлое обречено на мучительную гибель в чужой сумасшедшей машине смерти.
Это кажется неотвратимым; но не для того ли встают из земли мертвецы, чтоб изменять неизменное?
- Ich werde es nicht zurückgeben, - неслышно шепчет Эрнст и улыбается, опускаясь на колени, прямо на грязный пол: плевать, пусть смотрят, зовут охрану, пусть делают что хотят... Повреждённая нога отдаёт раскалённой иглой в поясницу, но он не обращает внимания - смеётся тихо, притягивая британца к себе и оборачивая со всех сторон, закрывая собой - как коконом, как панцирной бронёй, как самым надёжным из всех барьеров мира. Смеётся, уткнувшись носом куда-то в плечо и вдыхая запах пота, крови и гнилой соломы. Округлые камешки непривычных слов скатываются с языка и падают на пол, легко отскакивая от сырых досок; кажется, будто в вагоне вдруг воцарилась мёртвая тишина, не нарушаемая даже стуком колёс. - Николас Мар-рлоу. Живой. Живой, werdammt...
Привычная раскатистая "эр" так чуждо и странно звучит в середине английского имени. В госпитале Вильгельм, от скуки взявшийся учить Эрнста английскому, хохотал над ним и пытался убедить, что нужно говорить, а не рычать; Ауфенбах же честно старался, картавил, плевался и ругал англичан на все лады, но от рокочущего немецкого рычания так и не избавился - казалось, будто гортанно рычит большая кошка, предупреждая о прыжке.
Слова подбираются сложно, выскакивают из головы и прячутся по щелям прыткими суетливыми тараканами; Эрнст ловит их с трудом, отдалённые раскаты грома глухо перекатываются в горле:
- Ты... должен идти... далеко отсюда. Прочь. Ich werde dich herausziehen.
Он прекрасно отдаёт себе отчёт в том, что непоколебимая уверенность в прозвучавших только что словах понижает его шансы вернуться в Берлин живым до нуля.
Но ему глубоко, глубоко плевать. Возможно, в первый раз в своей жизни он собирается сделать что-то действительно правильное.
И ему больше совсем не страшно.
Ничуть.
Поделиться392024-11-02 21:40:38
Если у них и был шанс сделать вид, что ничего не было, то он уже безвозвратно потерян. Николас понимает это, когда, не выдержав, снова бросает на немца, как он надеется, мимолетный взгляд. Ну да, куда там. Чужие тускло-серые глаза как невероятной силы магниты - отвернуться у Марлоу уже не получается. И вот бы все это оказалось галлюцинацией, плодом воображения и игрой больного, измученного ненужными мыслями сознания. Вот бы не было сейчас здесь этого человека, один вид которого - больного и осунувшегося - выжигает душу изнутри. Это как издевательский, насмешливый привет из прошлой жизни, которая, кстати, теперь тоже кажется всего лишь эфемерным миражом. Эдакая весточка с Того света, потому что тот Николас Марлоу, военный врач, добровольно окунувшийся в Ад Второй Мировой войны, уже давно мертв. Он труп. Он остался там, в Фалезском котле или, может быть, в общей палате госпиталя, откуда каждый час выносили все новые и новые трупы солдат... товарищей, братьев. Вместо него только вот: мешок костей, упакованный в грязную форму, за которой теперь и не узнать британский фасон, да голубые глаза, послужившие билетом на хирургический стол доктора Смерть.
Все они здесь живые мертвецы, если подумать, все... двенадцать: одиннадцать пленных и один немецкий офицер, и судя по взгляду последнего, душу свою он спасать не собирается.
На лице оберштурмфюрера отражается внутренняя борьба похлеще той, которая идет за пределами насквозь проржавевшего поезда, там столько всего: и боли и решимости, и злости, что Николас вздрагивает: вот сейчас фашист кинется на него и одним ударом вышибит весь дух, благо его осталось у британца немного, да и тот обледенел от пронизывающего холодом сквозняка. Но, вместо этого, немец вдруг падает на колени. На колени перед скрючившемся на гнилой, отсыревшей соломе человеком, давно растерявшим гордость и ощущение реальности, человеком, увязшим в собственных воспоминаниях как в грязи.
Марлоу просто не успевает сообразить, да что там, он даже не дергается и не пытается хоть как-то защититься от... Его просто дергают вперед, как безвольную куклу. Офицер СС в одно мгновение перестает быть призрачным видением и обретает форму. Он внезапно оборачивается стеной - самой надежной преградой между Николасом и остальным миром.
Гербовая петлица на форменном воротнике мимоходом царапает щеку, но британец этого совсем не замечает - он, растерянный и ошеломленный, по инерции вжимаетя лицом в изгиб чужой шеи, слушая... или скорее чувствуя, как хрипло смеется над его плечом немец, и как бешеным стуком отзывается собственное сердце на этот смех.
Он псих! Невозможный, конченный псих, - понимает Марлоу, потому что только конченный псих может вот так просто взять и разрушить все, фактически положив голову под топор Третьего рейха. В любую секунду дверь вагона может распахнуться, пропуская фашистских солдат или, того хуже, - офицеров, и тогда все будет кончено. На войне не прощают предателей, на войне все кто не за - те против, так какого же черта!?..
Николас злится, понимая, что с этим что-то нужно делать, что другие пленные в шоке таращатся на них, что прямо сейчас один придурок рушит свою жизнь, положив на то, что когда-то другой придурок рискнул своей репутацией, пытаясь эту самую жизнь сохранить. О, как хорошо Николас это понимает, но почему-то, вместо того, чтобы оттолкнуть или ударить как следует, сам изо всех сил держится за чужие плечи, словно боясь, что как только живая стена исчезнет, реальность обрушится на него с новой силой.
От раскатистой, грассированной "эр" по спине бегут мурашки, окончательно отрезвляя. Когда немец умудрился выучить английский? Как он узнал имя?! Марлоу с трудом отдирает оберштурмфюрера от своего плеча и внимательно всматривается в его бледное лицо. Перед ним скорее живой мертвец, чем человек.
- Ну вот что ты делаешь, дурак? - врач хмурится и поджимает раздраженно губы, - Куда же я пойду? Я не могу, - я не смогу, добавляет он уже про себя. Ценный груз охраняют в удвоенной силой и внимательностью, куда уж одиннадцати пленным против вооруженных до зубов фашистских солдат? И тут Ника озаряет...
- Эй, слушай меня внимательно. Ты мне ничего не должен, слышишь? Ты. Мне. Не должен. Понимаешь, что я говорю? - ведь это так просто и ясно: немца гнетет чувство долга перед тем, когда спас ем однажды жизнь. Николас никогда не думал, что у фашистов есть такое понятие, но... может быть, оно есть у солдат? В любом случае, британец не хочет бесполезных жертв, ему не нужен еще один труп на совести.
По вагону проходит шепоток. Только ленивый не заметил, что офицер СС слаб и изможден, и потерявшие чувство собственного достоинства, отчаявшиеся и озлобленные люди готовы просто так, даже без надежды на спасение перегрызть горло тому, кто хоть косвенно, но причастен к тем нечеловеческим страданиям, что им пришлось вытерпеть. Николасу не нужно прислушиваться, чтобы понимать это. Он не обращает внимание на боль в плече и моментально еще сильнее вцепляется в плотную ССовскую форму, которую так и не удосужился отпустить. Он внезапно снова оказывается на поле боя: собранность и концентрация.
Нужно заставить немца уйти.
Поделиться402024-11-02 21:40:46
Всё очень просто: разрозненные обломки того, что когда-то было человеком, сложились в единое целое. Пустоту, образовавшуюся на том месте, где раньше был смысл, заполнило нечто новое - и нечто гораздо более важное, чем всё, что было раньше. Эрнст понимал, что моментально сложившийся в его голове план для него самого подразумевал единственно возможный исход, но его это не остановило бы в любом случае. Сейчас он с предельной ясностью осознавал, что садился в поезд, ожидая для себя всё той же, единственной развязки, и даже в какой-то мере надеясь на неё. Это было бы всего лишь долгожданным завершением истории: истерзанный разум и измученное болезнью тело наконец обрели бы покой.
Но теперь всё изменилось, и короткий отрезок пути, отделяющий Эрнста от грани, внезапно оказался на несколько шагов длиннее. Длиннее на несколько часов, на одну чужую жизнь, на единственное принятое решение.
Эрнст держит британца, держит так крепко, как только может; ему кажется, что стоит только разжать руки - и мир навалится на них всей своей тяжестью, раздавит и сомнёт. Или же сам Николас Марлоу возьмёт и исчезнет - развалится клочками лихорадочного морфинового бреда.
Морфий не только притупляет боль, он делает восприятие острее и тоньше. Можно услышать, как по стене топает чудом выжившая в эти холода муха. Можно разглядеть сотни оттенков голубого в глазах напротив - крапинки, линии, тёмные пятнышки возле зрачка. Можно различить множество интонаций в едва слышном гуле голосов, шебуршащем за спиной - от недоумения до ненависти... Эрнст понимает: пленные озлоблены и измучены, им нечего терять, и сделай он ещё хоть один неверный шаг, на него накинется десяток безоружных, но от этого не менее опасных людей. Но сейчас ему решительно наплевать на возможные последствия своих действий - он спокойно и открыто смотрит на британца, чуть улыбаясь и качая головой. Больше половины сказанных доктором слов ему незнакомы, но морфий, морфий подхватывает интонации, ловит мимику, выцепляет смыслы, обостряет интуицию до предельных, сверхчеловеческих значений. Можно понимать другого, вовсе не слыша слов, - если вместо крови по венам бежит едва подкрашенный эритроцитами маковый экстракт. И Эрнст понимает - его попытаются прогнать, заставить уйти, чтобы сохранить призрачные перспективы благополучия хотя бы для одного из них. Возможно, это правильно, рационально и разумно - ведь нельзя, невозможно спасти всех, ведь это война, а войны без жертв не бывает - это знает каждый, кому хоть раз доводилось стрелять в настоящих, живых людей.
Невозможно спасти всех, но разве не стоит хотя бы попытаться?
Будь у них немного больше времени, Эрнст, возможно, даже смог бы объяснить, что его собственная война давно уже завершилась разгромным поражением, что теперь он остался на поле боя один, а, стало быть, боец из него никудышный, и можно наконец перестать считаться с условностями и поступать так, как считаешь нужным, а не так, как приказывают невидимые кукловоды, далёкие несуществующие чиновники с Вильгельмштрассе. Поздно - марионетка оборвала нити, и теперь у неё есть лишь несколько мгновений перед тем, как обвалиться на подмостки бесформенной грудой тряпья.
Всего лишь несколько мгновений.
Поэтому Эрнст качает головой, улыбается и отвечает мягко и немного насмешливо:
- Ich verstehe nicht.
И перед тем, как подняться, осторожно касается большим пальцем щеки англичанина, стирая крохотную каплю крови - видимо, тот поцарапался об острый край звёзд в петлице воротника.
Встать оказывается непросто: боль всё увереннее ощетинивается иглами, раздирая позвоночник, поясницу и бедро. Но штурмбаннфюрер не позволяет себе демонстрировать слабость - распрямляется быстро и резко, не держась за стенку, не шатаясь. Только скулы очерчиваются резче - зубы сжаты так, что, кажется, вот-вот начнут крошиться.
Он идёт нарочито медленно, кожей ощущая сверлящие его снизу вверх взгляды и намеренно позволяя каблукам сапог гулко и тяжело впечатываться в пол. Доходит до двери, останавливается, слушая мечущийся по вагону шёпот. Медленно разворачивается, цепко ловит каждый направленный на него взгляд, глядя без угрозы, спокойно и тяжело.
Это не простой солдат вермахта, не один из тех добродушных и нагловатых парней, которым ни разу ещё не довелось пострелять. Это офицер СС, опасная и жестокая тварь, не боящаяся ни боли, ни смерти - ни своей, ни чужой. Это - один из тех, о которых ходят страшилки, кого не поминают иначе, как с ненавистью и страхом. Один из тех, кого действительно стоит бояться - а этого надлежит бояться вдвойне, ибо неспроста его глаза подёрнуты мёртвой белёсой пеленой, неспроста лицо напоминает обтянутый кожей череп. Так выглядят те, кто спускался в ад и затем вернулся обратно, а тому, кто побывал в аду, разве есть дело до живых, что бы они там себе ни замышляли?
Эрнст прекрасно знает, какое способен произвести впечатление. И сейчас сознательно усиливает его каждым движением, жестом, поворотом головы.
И будто бы нехотя роняет с губ тихое, но оттого не менее весомое:
- Молчать.
Бормотание стихает.
Отворив небольшое окошко, Эрнст, как и предполагалось, обнаруживает по ту сторону двери часового - поставили для подстраховки, чтоб в случае бунта пленные не успели разобрать чокнутого эсэсовца на сувениры. Можно было бы использовать и его, но Эрнст предпочитает обращаться к тому, кто более-менее ему знаком - и спустя мучительно долгие десять минут рядовой Ланге передаёт ему в окошечко паёк, захваченную из офицерского вагона фляжку с коньяком и самое главное - спасительный несессер с четырьмя шприцами двухпроцентного раствора. Ауфенбаху стоит огромных трудов удержаться от того, чтобы немедленно сделать инъекцию, но сперва предстоит разобраться с более важными делами.
Вернувшись в конец вагона, Эрнст снова опускается на пол и впихивает фляжку в руки британцу. Почему-то не получается даже мысленно называть его по имени. Наверное, потому, что имя в его сознании давно уже существует отдельно от человека, подразумевая под собой не столько личность, сколько связанные с ней события. Это кажется неправильным, и Эрнст едва слышно повторяет вслух, чтоб привыкнуть:
- Николас Мар-рлоу...
И с недоумением касается ледяной руки. Он не замечает царящего в вагоне холода, у него вдоль позвоночника течёт раскалённая лава, а глаза от жара лихорадочно блестят; и только по облачкам пара, вырывающимся изо рта, он догадывается, что здесь, похоже, ему одному хочется раздеться до пояса и завернуться в мокрое полотенце.
Впрочем, эта проблема решаема: быстро выпутавшись из шинели, он накидывает её врачу на плечи, заодно укрывая и притулившуюся у того под боком крохотную девчушку.
Затем Эрнст всучает Марлоу коробку с пайком, коротко пояснив:
- Тебе.
И только потом, закатав рукав, тянется к несессеру. Его пальцы мелко дрожат.
Поделиться412024-11-02 21:40:54
Смешно ли, но Николас чувствует себя Алисой в Стране Чудес - вокруг него сумасшедший, поехавший по все фронтам мир, не поддающийся никаким законам логики, населенный странными, фантасмагоричными тварями и невиданными зверушками, придающими общему безумию особую колористическую насыщенность. Он словно выдуман ребенком, отчаянно пытающимся укрыться от кошмаров в своем воображаемом мире... который вдруг оказывается страшнее любого кошмара.
К Марлоу с опозданием приходит понимание, что теперь это его мир.
Сейчас уже и не разберешь, с чего все началось: с проклятого Фалезского котла или много раньше, когда романтические юношеские мечты о героическом спасении мира разбились о страшную реальность, когда искупавшийся в чужой крови Николас осознал, что для этой безжалостной бойни, расцвеченной алым, нет преград: войны хотел не только Гитлер, войны хотели все те, кто не сражался на поле боя, не терял товарищей и не погибал сам. В прочем, все, кому случалось пойти против армии - неважно со стороны каких баррикад - так или иначе умерли... даже если им удалось выжить. В конце концов, когда этот Ад на земле закончится, - а он закончиться, ибо у всего есть начало и конец - он оставит после себя неизгладимые шрамы и уродливые рубцы: на земле, на лицах и в памяти. Оставит целое поколение живых трупов.
Мифогенная любовь каст, любовь к взаимоуничтожению, замаскированному под высшее благо. Что-то такое было в истории всегда, но каждый раз оно проходило незамеченным. Пройдет и в этот раз.
Немец держит крепко, настолько крепко, что Николасу вдруг кажется, будто у него свело мышцы... или он, может быть, решил остаться вот так навсегда - на коленях перед пленным солдатом, обреченным провести последние дни своей жизни в качестве лабораторной крысы, расходного материала? Интересно, а задумывается ли вообще оберштурмфюрер о том, что обнимает труп?.. Британец встряхивет головой, отгоняя странные мысли, и обнаруживает, что офицер СС смотрит на него в упор... с мягкой, ироничной улыбкой. Это нелепо. Этого не могут видеть все остальные, к кому фашист повернулся спиной, словно подставляя ее для удара, и только у Марлоу есть возможность удивиться, не поверить, растеряться. Ему кажется, что все это - галлюцинации, последствия легкого обморожения и заторможенности, вызванной низкими температурами. И под "все" подразумевается происходящее в принципе. Только трясущаяся рядом Эмили, все еще испуганно смотрящая на немца, доказывает, что Николасу не привиделось. Девочка похожа на перепуганную лань, потому что замерла и боится даже вздохнуть - в ее голове не укладывается эта нелогичная, абсурдная картина. Марлоу хотел бы успокоить и приободрить ребенка, как делал все эти дни "до", но у него не хватает сил собрать рассыпавшиеся в панике непослушные мысли. Все, что он может - это упрямо поджимать губы и пытаться понять неродной, но до боли знакомый язык.
Вот только, как и сам немец, врач мало что понимает.
Легкое прикосновение к щеке выводит из оцепенения, но оберштурмфюрер - или как еще теперь называть? - уже стоит на ногах. Так, будто всего несколько минут назад не валился с них от охватившей все тело слабости. Без сомнения, он почувствовал отчаянную агрессию со стороны других пленников, ее невозможно пропустить. Жесткий окрик заставляет Николаса вздрогнуть. Эмили в панике закрывает рот ладошкой. Невозможный, невероятный человек, который всего пару секунд назад смотрел на англичанина с иррациональным теплом во взгляде, теперь выглядит совсем иначе - это офицер СС, жестокий и беспринципный, настоящий ариец - фашист. Марлоу чувствует как начинает неприятно колоть под ребрами и морщится - ему неприятно видеть такие резкие перемены, он не знает чего от них ждать. Чего ждать от этого немца. Снова возвращается назойливая мысль - его не должно быть здесь.
Но он есть. Исчезает всего на какие-то мгновения и снова вырастает перед находящимся в замешательстве британцем, который только усилием воли заставляет себя не отшатнуться от фашиста, когда тот уже каким-то привычным жестом опускается на колени, чтобы пихнуть в руки врача еду и флягу с чем-то очевидно спиртным.
Ник смотрит настороженно и... опасливо, он вдруг приобретает некоторое сходство с бедняжкой Эмили, съежившейся от страха и холода возле проржавевшей стенки вагона.
- Прекрати произносить мое имя, я понял, что ты его знаешь, - бурчит он, подавляя очередную волну дрожи, вызванную грубым, рычащим акцентом, и получает в ответ недоуменный взгляд. - Ну, чего ты смотришь?..
Немец зачем-то касается ледяной руки, и Марлоу замирает. Он уже давно не чувствует конечностей, но чужое прикосновение все равно обжигает. Самым настоящим, недвусмысленным образом. У этого недоумка жар. И словно в подтверждение этого, немец скидывает с себя шинель... чтобы накинуть ее на Николаса. Кретин.
Британец хмурится, глядя как фашист тянется к свертку, который принес с собой. Не нужно быть гением, чтобы сопоставит два и два, без того было ясно, тем более полевому врачу: для ССовца настал критический момент. На широком лбу выступила испарина, худое лицо побледнело, но щеки пошли некрасивыми алыми пятнами.
В один момент растеряв всю былую недоверчивость и осторожность, Ник даже не задумывается: кидает оценивающий взгляд через чужое плечо, проверяя, не собирается ли кто-то, воспользовавшись ситуацией, напасть на обессиленного фашиста, и, убедившись, что все пленные лишь шокировано наблюдают (или усердно делают вид, что им вообще неинтересно), отдает еду и флягу Эмили, накидывая на нее сверху шинель.
Несессер из дрожащих рук Марлоу забирает решительно и безапелляционно. Быстро развернув его, Николас сначала еще раз сканирует взглядом немца, затем переключается на шприцы и ампулы.
- Я помогу. - и это вовсе не вопросительный и даже не самый обычный тон, таким обычно разговаривают с пациентами врачи в больницах.
Николас Марлоу - врач, и в этом ему лучше не перечить, уж это-то ариец должен помнить.
Поделиться422024-11-02 21:41:01
В предвкушении как-то мимолётно выпав из текущего момента, Эрнст не совсем понимает, что происходит, когда несессер вдруг забирают у него из рук. Отвечает на пристальный и, как ему кажется, осуждающий взгляд взглядом насмешливым и горьким - ну конечно, Марлоу же врач, он и без нацарапанной на пожелтевшей бумажке рецептуры ("0,5=4% morph") может понять, что в шприцах далеко не физраствор.
Но слово "помощь" он всё же понимает. И понимает, что это не вопрос - констатация факта. Странно, но спорить ему даже не приходит в голову, хотя в этом есть нечто... неправильное, нечто постыдное до тошноты. Одно дело - когда ты остаёшься со своими демонами один на один, и совершенно другое - когда кто-то из невольных свидетелей становится непосредственным участником происходящего. Как будто ты заставляешь забивать гвозди в крышку твоего гроба того, кому это совсем не в радость.
Доктор полевого госпиталя - Эрнст так и не запомнил его имени - с самого начала предупредил Ауфенбаха, что выбранный им путь ведёт только и исключительно в могилу. Нет, он не пытался переубедить беспокойного пациента, и уж тем более, не пытался уговорить его на операцию - шансы ведь всё равно были ничтожны. Он просто озвучивал статистику, называл беспристрастные сухие цифры: через две недели вы поднимете процентовку вдвое, через три недели время до наступления абстинентных синдромов сократится на полтора часа, через месяц их интенсивность возрастёт, и концентрацию раствора снова придётся поднять...
В какой-то момент Эрнст был близок к тому, чтобы рухнуть лицом вниз на операционный стол и сказать: "Режьте". Но потом обдумал перспективы, представил себя в случае неудачи... И понял, что окажись он прикованным к инвалидному креслу, решение пустить пулю в висок было бы для него только делом времени. И поэтому выбрал - гореть. Существовать между адом и действительностью, балансировать между чёрной, беспросветной тоской и небывалым подъёмом духа, между вселяющими ужас галлюцинациями и кристальной ясностью сознания. Надо заметить, в первое время ему казалось, что выбранный им вариант был идеален...
До тех пор, пока не задержался из-за повреждённых бомбёжкой путей гуманитарный эшелон.
Медикаментов в больнице практически не осталось, морфин расходовали только на тяжёлых больных, персонал буквально сбивался с ног, пытаясь хоть как-то облегчить страдания пациентов, не имея на руках самого необходимого. На четвёртый день тяжёлой, мучительной ломки от человека, которого некогда звали Эрнстом Ауфенбахом, остался сплошной сгусток боли, страха и исступлённой жажды облегчения. И тогда, в первый раз в своей жизни, Эрнст сознательно пошёл на воровство - впрочем, насколько сознательным был его поступок, можно было только догадываться: в конце концов, им двигал проклятый абстинентный синдром, в позвоночнике прогрызали ходы черви, а из тёмных окон тянул липкие холодные щупальца невидимый кракен, заставляя вздрагивать и жаться к углам.
Эрнсту, который провёл в госпитале уже чёрт знает сколько, прекрасно известно было, где лежат ключи от шкафов в докторской. И, с поистине дьявольской предусмотрительностью улучив момент, он выгреб из небольшого ящика последний шприц двухпроцентного раствора...
Потом, сразу же после того, как пришёл в себя, отправился к доктору с повинной, теряясь в двойственности ощущений - никогда ему ещё не было так легко и одновременно с тем так мерзко от самого себя. Но осуждать его врач не стал - покивал понимающе, устало махнул рукой: мол, вы сами всё знаете, герр штурмбаннфюрер.
Эрнст знал. И лишь скрипел зубами в бессильной злости на самого себя.
А ночью пришёл эшелон.
...Спорить ему даже не приходит в голову. Он просто достаёт из несессера свёрнутый жгут, привычным движением обвивает руку и зажимает концы в зубах. Внутренний сгиб локтя левой руки расцвечен от жёлтого до фиолетового, несколько незаживающих следов от уколов образовывают маленькие язвы - стерильность получалось соблюдать далеко не всегда. Вены давно уже ушли вглубь, и чтобы не промахнуться, требуется недюжинная сноровка. Будь он один, предпочёл бы укол в бедро - хоть Эрнст и имеет определённый опыт, делать инъекции в руку ему становится всё сложнее. Но скидывать штаны перед десятком пленных было бы уж совсем верхом абсурда, и, кроме того, Николас Марлоу - врач, у него должно получиться...
Эрнст колеблется ещё буквально доли секунды, а затем протягивает англичанину шприц. И, подумав, добавляет ещё один - этой ночью ему понадобятся все возможные ресурсы организма. Разворачивает стянутую жгутом руку и смотрит в лицо, пытаясь поймать - что? Презрение, осуждение, отвращение... Хочется оправдываться - хочется говорить много, долго и торопливо, захлёбываясь словами, вывалить всю боль и грязь, разъедающую душу. Но это было бы слишком... жалко. Поэтому Эрнст, пожав плечами, произносит коротко:
- Der Bombe. - и показывает на спину. А затем добавляет, показав большим и указательным пальцами размер: - Кусок.
Дерьмовое оправдание, конечно. Но оно, тем не менее, многое объясняет.
Эрнст ждёт.
Поделиться432024-11-02 21:41:09
Николас ужасающе немало узнал за время службы на фронте. Сколько, чуть больше года? Вполне достаточно, чтобы успеть увидеть такие вещи, с которыми изуродованное запястье немца не идет ни в какое сравнение - так, досадная неприятность... почему-то отзывающаяся надсадным и скребущим ощущением где-то под ребрами. Это не отвращение, это не страх. Николас знает запах горелого человеческого мяса: сухой, сладковатый, впивающийся в слизистую вместе с металлическим запахом крови - это отвратительно. Он может с пугающей точностью воссоздать в помяти картину вываливающихся внутренностей из развороченной помповым снарядом грудины - это страшно. Здесь... здесь что-то другое, совсем другое, и оно заставляет, затаив дыхание, рассматривать расцвеченную кровоподтеками и язвами кожу. Да как же..?
Неожиданно для себя Марлоу обнаруживает, что злится. Просто так, без причины. Хотя, нет, причина, конечно же, есть, и она перед ним, на расстоянии вытянутой руки, изуродованной небрежностью и, возможно, отчаянием. Это возмутительно, но профессиональная этика здесь совершенно не при чем - британца до глубины вымерзшей на сквозняке души поражает сам факт того, что он спасал жизнь человека, который, в итоге, решит таким изощренным способом свести себя в могилу. И это после того, как ему удалось выбраться из Фалезского котла! Вырваться из самого Ада на земле...
Врач кидает злой взгляд на невольного пациента. Языковой барьер сейчас мешает как никогда, ведь Николасу до зубного скрежета хочется высказать фашисту все, что он думает о нем и его чертовом идиотизме. Но ариец ведь все равно не поймет, а сам Марлоу принципиально не пытался научиться сносно говорить по-немецки, хотя Канн, разумеется, пытался исправить этот досадный пробел, словно всерьез думал, что на том свете пленному медику пригодятся расширенные лингвистические познания. Напрасно. Даже если бы Николас собирался напоследок поболтать перед мучительной смертью в лабораториях Освенцима, то предпочел бы сделать это на родном английском языке.
И вот именно сейчас он жалеет, что не может связать двух слов из-за чего приходится выражать негодование исключительно по средствам мимики, богатство которой успело увять под действием холода.
- У тебя, наверное, очень хороший ангел-хранитель, раз со своей дурьей башкой ты до сих пор жив, - наконец изрекает британец, но не для того, чтобы его услышали, а чтобы дать себе время собраться.
Ник бросает предупреждающий - как ему кажется - взгляд немцу через плечо, надеясь, что никто из пленных не попытается приблизиться. Марлоу не особо уверен, за кого именно нужно переживать - за офицера СС или за обезумевших от страха и ненависти людей, смирившихся со своей судьбой, и от того вдвойне опасных, - но не горит желанием это выяснять. Он знает, что за каждым его движением жадно следят, оценивая, складывая два и два. Возможно, после этого врачу придется умереть от руки таких же обреченных как и он сам - едва ли тут склонны прощать предателей, помогающих раненым фашистам... Но какая, в сущности, разница? "Я пошутил" точно не подействует. Да и какие уж тут шутки.
Внимательно изучив ампулы с жидкостью и проверив шприц, Николас вдруг теряет всю свою видимую суетливость и растерянность: взгляд становится сосредоточенным, как бывает всегда, когда работа выходит на первый план. Только благодаря этой способности абстрагироваться от окружающей действительности он сумел не соти сума, вытаскивая с поля боя раненых солдат.
Руки не дрожат. Марлоу быстро оглядывается и забирает у Эмили флягу, открыв крышку, подносит горлышко к носу чтобы убедиться, что в содержимом присутствует спирт, и смачивает им иглу. К сожалению, это единственное, что может хоть немного снизить риск нового заражения. За иглой наступает очередь руки арийца - ее врач тоже дезинфецирует алкоголем, предварительно прогладив большим пальцем участок от запястья до сгиба локтя в поисках подходящей вены. В язвы колоть морфий Николас, само собой, не собирался.
На таком морозе сложно найти подходящее место для инъекции, но Марлоу не привыкать работать в сложных условиях, бывало и хуже. Намного хуже. И все же, его рука всегда оставалась твердой... и мягкой. Еще на практике в университете, которая проходила в городском госпитале, медсестры все время приводили к Нику детей. Они говорили, что молодой интерн выглядит доброжелательно, и что рука у него легкая, поэтому маленькие пациенты никогда не плачут, выходя из процедурного кабинета. Даже с началом войны ничего не изменилось - солдаты в шутку называли Марлоу фиалкой, не только за глаза, но и за мягкость, с которой он обычно проводил тяжелые полевые операции, зашивая, штопая, вправляя. Николас никогда не обижался на своих товарищей.
Один укол - дело несложное. Закрыв колпачком шприц, врач еще раз внимательно осматривает чужую руку, убеждаясь, что попал точно в нужную вену, и только после этого вытаскивает с кармана куртки платок с инициалами F.K. - Фридрих Канн. Капитан в этой самой белой мягкой тряпице передал Марлоу военный жетон. Теперь платок послужит другому немцу. Смочив ткань содержимым все той же фляги, Ник осторожно обтирает кровоподтеки и края язв на сгибе локтя.